Императорские фиалки
Шрифт:
— Что ж Бетуша, — говаривал отец, — о ней беспокоиться нечего. Она и не заметит, как выйдет замуж.
Суждение, по существу, справедливое, но далеко не точное, ибо нельзя было представить, чтобы в один прекрасный день Бетуша вышла замуж и не заметила этого, так как все, что бы она ни делала, было подготовкой к замужеству, к будущей семейной жизни. С семи лет под руководством матери, лишь выберется свободная минутка, — девочка вышивала бальную пелерину на голубом тюле, чтобы когда-нибудь на танцах затмить подруг ослепительным нарядом. Она училась всевозможным премудростям, которые придают девушке цену в глазах возможного претендента: вышивала по тонкой кисее, шила, портняжила и стряпала, все это, как говорит поэт, с песенкой на устах; словом, Бетуша была совершенством.
Зато Гана — сущий крест! Она, как все девушки из чиновничьих и офицерских семей, училась в монастырской трехклассной школе, и школьные сестры не уставали возмущаться ее поведением, тщетно ставя ей в пример младшую сестренку, тщетно посылая ее родителям написанные каллиграфическим почерком записочки неприятного содержания, в которых витиеватым слогом излагалось, что «Гана Вахова, дочь Ваших благородий, ведет себя непристойно, словно не девочка она, а распущенный мальчишка, — озорничает, шалит, на уроках должного внимания не проявляет, свои школьные вещи в беспорядке содержа, по деревьям лазая и с детьми другого пола совместно купаясь…». Одним словом, как коротко и метко говаривал ее отец, — ветер у нее в голове. И к тому же была она ужасающе безобразна: долговязая и худущая, тело словно создано для быстрых движений и прыжков, локти острые, всюду кости торчат, ни мягкой линии, ни приятной округлости, на которой глаз мог бы отдохнуть, как отдыхает он на нежной весенней лужайке. А что хуже всего, отличалась Гана строптивостью, мнение свое имела, за словом в карман не лезла, так что жалобы на дочь поступали не только из монастырской школы, но и от отдельных возмущенных граждан. Так, однажды в ответ на совершенно справедливое замечание уважаемой пани аптекарши, что на главной площади полагается ходить пристойно, а не прыгать на одной ножке, Гана неслыханно грубо отрезала: «За собой лучше следите!»; в другой раз, когда бургомистерша, пани Колли-нова, первая дама города, ласково спросила Гану, когда же она наконец образумится, та дерзко бросила: «После дождика в четверг!» Развязная, легкомысленная, непривлекательная, своевольная, дурнушка Гана была несносной девчонкой.
Доктор прав Ваха решил — а как известно, решения его были бесповоротны, — что дочери начнут ходить на танцы одновременно, поэтому старшая, Гана, поступила в танцкласс на год позднее, чем полагалось, когда ей уже исполнилось шестнадцать. Боже мой, как изменилась Гана за последние два-три года! В какую красавицу превратился гадкий утенок, над которым отец с матерью сокрушенно качали головой!
На полторы пяди выше Бетуши, высокая и статная, лицо чистое, обрамленное тяжелыми темно-золотыми косами, с почти классическим профилем, благородным выпуклым лбом, нежной, чуть изогнутой линией переходившим к переносице, она напоминала амазонку или девственную богиню; нетрудно было вообразить, как легко и плавно движется она по дремучему лесу, с колчаном и стрелами за правым плечом, а левой рукой ведет за рога олененка, туника подобрана выше колен, чтобы не стеснять движений стройных, скульптурных ног.
Отец решил, что дочери должны одеваться одинаково, и они, словно близнецы, появлялись то в розовых, то в голубых платьях, косы за ушами заложены кольцами и подвязаны сзади лентами в тон платья. Неудачное решение и, к несчастью Бетуши, бесповоротное! Что шло Гане, не шло ей, а Гане все было к лицу. Одинаковые туалеты облегчали сравнение, и оно было далеко не в пользу Бетуши. Сестры учились играть на фортепьяно и петь, своим искусством они часто услаждали слух гостей на музыкальных вечеринках и кофепитиях, но небольшой приятный альт Бетуши не выдерживал сравнения с чистым и сильным сопрано Ганы, которое даже у людей, против нее настроенных — а таких было большинство, — нередко исторгало слезы умиления; когда она умолкала, слушатели все еще рассеянно и мечтательно улыбались, словно до сих пор были слепы и глухи ко всему на свете и вдруг, потрясенные, неожиданно прозрели, прикоснувшись к подлинной красоте!
Не удивительно, что Бетуша становилась все печальнее, и частенько за столом глаза ее тоскливо косили на тарелку. Она восхищалась сестрой, признавала ее превосходство и свою заурядность, любила ее, как ничем не примечательные люди любят более способных и блестящих, и завидовала. Однако зависть ее была лишена всякого смысла и совершенно беспредметна: хоть и была Гана прекрасна как Юнона, хоть и признавалась обычно королевой балов и кружила головы градецким кавалерам, настоящих поклонников у нее было не больше, чем у Бетуши, а точнее: ни та, ни другая не имела ни одного мало-мальски серьезного претендента, — все знали, что живет Ваха на чиновничье жалование и еле-еле сводит концы с концами, а поэтому за дочерьми ровным счетом ничего не даст.
«Об этих и думать забудь, держись подальше, — наказывали градецкие мамаши своим взрослеющим сыновьям, глядя из окна, как девушки прогуливаются с отцом — обе в наглаженных платьях, сшитых по последним журналам мод, которые они выписывали из Парижа. — Чиновничье положение — показной блеск. У чиновничьих дочек денег нет, а работать, хозяйничать, шить и стряпать, как простые девушки, они не умеют. Нет, нет, парень, держи ухо востро и остерегайся девушек Ваховых, эти модницы по миру пустят, их холеным ручкам, особенно Ганиным, только бы деньгами сорить, все у них напоказ, вечно они расфуфырены, а за душой ни гроша. Вахи живут не по карману». И это было худшее из того, что говорилось о Вахах.
Годы шли. Словно молодая тигрица в клетке, ходила Гана свободным широким шагом по сонным градецким улицам, а за нею неотступно, как тень, следовала Бетуша. Обе они постепенно теряли надежду достичь цели, для которой были созданы. Перезревали: Гане уже исполнилось восемнадцать, Бетуше — только на год меньше, и поскольку по-прежнему не пропускали они ни одного бала, то становились уже чем-то обыденным, приевшимся и даже несколько странным.
Общество, куда они с маменькой после обеда ходили на чашку кофе, слыло самым изысканным в Градце, высшим обществом, куда был зван даже бургомистр, пан Коллино, отец двух дочерей, живший на широкую ногу. Когда в шестьдесят пятом году его дочери вышли замуж, их ровесницы Гана с Бетушей вошли в круг замужних дам, принявших сестер с оскорбительной снисходительностью. Полдники, которые с безумной расточительностью устраивала сама пани Коллинова, были превосходны, гостям вместо кофе подавали настоящий китайский чай, а к концу приема на столе появлялся пылающий пунш. Не менее роскошны были кофепития у пани Ветвичковой, супруги торговца полотном и кустарными кружевами, чей единственный сынок, в ту пору еще шестнадцатилетний, в танцклассе без памяти влюбился в нашу Гану; поскольку родители выбор его не одобряли, он покушался на самоубийство, напившись красных чернил, которыми написал Гане прощальные, трогательные стихи. Промыв юнцу желудок и уничтожив компрометирующие вирши, родители отправили его в Прагу продолжать курс учения. Там он вскоре отрекся от первой любви, но не от поэтических опытов и, к огорчению отца с матерью, опубликовал, да еще под собственным честным именем, сборничек стихов под названием «Написано кровью».
Кроме сына, у Ветвичек была еще дочь-невеста, девица неимоверной толщины, вкушавшая, по ее собственному признанию, пищу шесть раз на день; оттого-то маменьки и предостерегали против нее своих сыновей-женихов — эта, мол, ненасытная, все состояние проест. Ради дочери Ветвички, как водится, устраивали роскошные журфиксы, и хотя у них не подавали горячего пунша, как у Коллинов, но угощали шоколадом или какао; а дочка обычно снисходила и соглашалась сесть за фортепьяно. Любопытства ради позволим себе заметить, что барышня Ветвичкова исполняла только те пьесы, где нужно было этаким эффектным и изысканным жестом перекрещивать руки.
Поскольку пани Магдалена с дочерьми всегда была звана на вечеринки, ей в свою очередь приходилось собирать гостей у себя, — а это «влетает в копеечку, а все без толку», — говаривал отец, все больше огорчаясь и нервничая из-за своих дочерей. Каждый день, не отмеченный визитом солидного человека, который явился бы просить руки Ганы или Бетуши, пан Ваха считал пропащим, а так как солидных женихов и в помине не было, то вся жизнь ему казалась пропащей.
— За что меня бог наказывает! Мои дочери — старые девы! Есть ли на свете что-нибудь более никчемное, чем старая дева? Вот этот старый, расшатанный стул и то на что-нибудь да годится: на него можно сесть отдохнуть, а куда годны старые девы? Что стоит девчонка, если никто не хочет взять ее в кухарки, в прачки, погреть постель!
— Папенька, папенька, да можно ли так говорить! — упрекала мужа пани Магдалена.
Но неумолимый доктор Ваха распалялся все более: — Никчемная девка — вот что такое старая дева! И я отец двух таких дев! У меня, доктора прав, земского советника, две дочери, и на них никто не позарился! Ну хотя бы калека, идиот слюнявый, пусть голодранец какой — так нет, ровным счетом никто! Никому на свете они не по вкусу! Выходит, до самой моей смерти висеть им у меня на шее? Я им бальные платья, я им пение, я им фортепьяно, я им французский, я им и то и се, из-за них у меня копейки сроду за душой не будет, а что толку? Старые девы! Две старые девы!
Бетуша краснела до ушей, пристыженная, и делала вид, что раскаивается, а Гана молча свирепела. Постоянное унижение ожесточало ее самолюбивую, гордую душу, и она возненавидела отца и свой пол. Недавняя участница мальчишеских сражений и набегов на чужие сады горько плакала по ночам и упрекала бога за то, что создал он ее девушкой, а не парнем, и что хуже всего — девушкой из захолустья и бесприданницей.
Что с нею будет, как сложится жизнь, если она так и не дождется жениха? Она посвятит себя жениху небесному, сладчайшему Иисусу, пойдет в монастырь. Эта мысль напрашивалась сама собой, так как в это время, года за три до начала австро-прусской войны, Градец Кралове наводнили иезуиты, которые часто устраивали торжественные богослужения. Гану, дочь набожных родителей, охватила религиозная горячка. Не найдя пеньковой веревки, она опоясала голое тело бельевым шнуром, отказалась от сладких мучных блюд и, приучая себя к спасительному самоотречению, ставила на ночь у кровати фрукты и сладости, а утром, едва вскочив с постели и одевшись, спешила на улицу, чтобы раздать их бедным.