Императорские фиалки
Шрифт:
Борн вздохнул с облегчением. Мир не сошел с ума, неприятные происшествия последних дней обрели смысл, у рабочего, перемазанного углем, были все основания ругаться, а сегодня студенты тоже не без причины обрушились на него. Бежать, бежать из Парижа, бежать как можно скорее! Но как бежать, как в разгар революции выбраться из Франции?
Когда он поделился своими опасениями с Лагусом, тот удивился.
— В разгар какой революции вы хотите выбираться отсюда, о какой революции вы изволите говорить? — спросил он, наливая Борну рюмку сладкого анисового ликера. — Ни о какой революции я не слышал, самое большое, что мне известно, — это шум, который здесь то и дело поднимают. Когда в Париже вновь разразится революция, все будет выглядеть по-другому, мир будет потрясен, я и сам, не скрою, начну трястись. Когда-нибудь революция разразится во Франции, но не сейчас, сейчас у людей не то направление умов, поверьте моему опыту, а будь сейчас другое направление умов, вам за вашу бородку не цилиндр нахлобучили бы на голову, а просто, прошу прощения, повесили бы на уличном фонаре. Правда, как только поднялся шум, я заперся на засов, гарантия есть гарантия, ведь когда на улице шум, сказал я себе, все равно ни один покупатель не придет. На всякий случай я посматривал из окна, а вдруг кому-нибудь вздумается заглянуть, говорю я себе, и что я вижу? Ну, хватит, не будем больше вспоминать об этом, о таких вещах лучше забыть, выпьем за ваше здоровье, пан Борн!
Лагус, длинный и такой худой, словно полгода не ел досыта, был здоров и весел, черные глаза его живо поблескивали, а ироническое выражение узкого лица говорило о том, что он жизнерадостен и отлично чувствует себя в своей канцелярии — невзрачной, но по-венски уютной комнате с плюшевым мебельным гарнитуром, с письменным столом, украшенным красивой, резной полочкой. Над просиженной кушеткой висела акварель с изображением венского храма святого Штефана, а ниже — фотография в золоченой рамке, небольшая, но весьма примечательная, на ней была запечатлена вся семья Лагус: отец Моритц Лагус, серьезный, бородатый, с женой Валерией Лагус, с сыновьями — Гуго, Джеймсом и Эриком и с дочерьми — Эвелиной, Бертой, Каролиной и Эммой.
Издали доносились звуки одиночных выстрелов, рев чужой, враждебной улицы все еще не утих, но Борн блаженствовал. «Теперь, когда со мной приключилось это, — думал он, — Гана не посмеет возражать против возвращения домой». Задник его лакированной туфли, на которую так грубо наступили, оказался не ободранным, а только чуть запачканным, носок был цел, а цилиндр — ах, цилиндр, ну, за него Париж мне заплатит, и изрядно!
Каким образом Париж заплатит ему за испорченный цилиндр и сколько, Борн пока не знал, но каждым нервом он чувствовал, что Париж заплатит ему за цилиндр. Лучшие из его идей зарождались именно так: сначала неясное предчувствие, неопределенная интуиция, а потом, в свое время возникает блестящая мысль.
— А как же французы хотят выиграть войну против Пруссии, — спросил он, — если все они, и буржуа и рабочие, восстают против императора?
— Хотят-то они хотят, почему бы и не хотеть? Хотеть им никто не запрещает, — ответил Лагус, — мы ведь тоже хотели выиграть войну против Пруссии. Впрочем, каждый хочет выиграть войну, которую он ведет, но вся беда в том, что войну может выиграть только одна сторона. Пан Борн, я ничего не утверждаю, но говорю, и говорю вам одному, с глазу на глаз, войну может выиграть только одна сторона, вот и все. Ничего больше я не сказал, а если уже это сказано, давайте поговорим о чем-нибудь другом, например, о том, что мне в Париже очень хорошо живется, но пробуду я здесь недолго, скоро соберу свои пожитки и махну в Лондон.
— А ваш брат Джеймс тоже поедет в Лондон? — поинтересовался Борн.
Восхищенный Лагус развел руками.
— Я всегда знал, пан Борн, что вы мудрый человек, и ваш вопрос доказывает, насколько прав был мой отец, когда говорил: «Этот Борн, этот Борн, жаль, что такой талант достался гою!» А я говорю, пан Борн, что вы не обыкновенный гой, вы почти наш брат. У нас, евреев, с вами, чехами, много общего: вас горстка, нас горстка, вы должны смотреть в оба, чтобы не пойти ко дну, и мы должны смотреть в оба, чтобы не пойти ко дну. Конечно, вы не просто истинный чех, но и умный чех, поэтому-то я и утверждаю, что вы почти unsereins. Нет, пан Борн, Джеймс не уедет из Берлина, Джеймс останется в Берлине, Берлин, правда, тоже готовится к войне, но готовится как следует. Я что-нибудь сказал? Я ничего не сказал, кроме того, что я уеду, а Джеймс останется — c'est lа vie [36] пан Борн. Вам все ясно?
36
Такова жизнь (франц.)
Все, за исключением одного: зачем они сегодня подняли весь этот шум? — сказал Борн. — Что Париж не хочет Наполеона — в этом я уже не сомневаюсь. Но чего он хочет? Абсолютизма Бурбонов?
— Едва ли, — сказал Лагус.
— Значит, конституционную монархию?
— Едва ли, — сказал Лагус.
— Республику?
— Едва ли, — повторил Лагус.
— Как едва ли? — удивился Борн. — Больше никаких возможностей не остается.
— Есть еще одна возможность, серьезная возможность! Социалистическая республика — такова новейшая возможность, пан Борн! Марианна — уже поблекшая старушка, Марианна — героиня Июньской революции, совершившейся сорок лет назад; все это уже давно миновало. Но над этим вы пока не ломайте голову, пан Борн, говорю вам, что для настоящей революции умы еще не созрели, а пока вам следует подстричь бородку, чтобы никого не дразнить — сейчас принесу вам ножницы, пая Борн, momenterl [37] , уже несу.
37
Минутку (искаж. франц.)
Глава вторая ПЛАТА ЗА НАХЛОБУЧЕННЫЙ ЦИЛИНДР
Борны вернулись из Парижа 13 мая. А в начале июля, то есть через полтора месяца, Войта Напрстек созвал членов Американского клуба на чрезвычайное заседание, чтобы обсудить событие, которое в те дни потрясло Европу, церковный собор, собравшийся в Ватикане впервые после трехсотлетнего перерыва, провозгласил догмат папской непогрешимости.
«Ибо богом установлено, — гласило главное положение догмата, — что папа римский, выполняя свою высшую обязанность пастыря и наставника всех христиан, устанавливая, что подлежит соблюдению в делах веры и нравственности, не может ошибаться, и эта прерогатива не ошибаться, или непогрешимости римского папы, простирается столь же далеко, как и непогрешимость самой католической церкви».
Заседание было долгим и интересным. Доклад сделал тот самый строгий философ позитивистского толка, который в свое время взволновал Гану лекцией о нравственности как правильно понятом эгоизме; в краткой, но резкой речи он утверждал, что все; кто считает себя приверженцем европейской культуры (а члены Американского клуба, несомненно, являются таковыми), должны быть признательны «наместнику Христа» за столь нелепое заявление, ибо папство — извечный противник рационального познания мира и природы — этим окончательно сбросило маску и обнажило свой мрачный, чудовищный, враждебный прогрессу и просвещению лик. Шестнадцать лет назад папа Пий IX провозгласил пресловутый догмат непорочного зачатия девы Марии. Шесть лет назад он предал анафеме современную цивилизацию вообще и все принципы разума и научно проверенные философские истины в частности. Ну, а те, кому недостаточно было этих двух «титанических» деяний папы, чтобы в ужасе отвернуться от римского лжехристианства, бесспорно, сделают это сейчас, когда ватиканский деспот нанес разуму третью, самую сильную, самую ошеломляющую пощечину, провозгласив себя, своих предшественников и преемников божественно непогрешимыми.
Слегка поклонившись, оратор покинул клуб, а среди взволнованных эмансипированных дам разгорелась оживленная дискуссия, в которой особенно отличилась пани Индржиша Эльзассова. «Пусть говорят, что угодно и как угодно, — заявила она, — но в религии все-таки ничего дурного нет, ведь она подает человеку надежду на загробную жизнь; главный недостаток всех существующих церквей — как римско-католической, так православной и евангелической — заключается в том, что в них всегда господствовали и правили мужчины. А вот когда женщины создадут собственную церковь и возьмут управление ею в свои руки, на земле наступит рай».
Вечером того же дня, когда Аннерль, венская нянька Миши, шестилетнего сына Борна, укладывала ребенка спать и он, стоя в кроватке и молитвенно сложив руки, шептал: «Vater unser, der du bist in dem Himmel…» [38] , в детскую вошла Гана и с возмущением сказала, что не желает, чтобы Миша молился и вообще воспитывался в религиозных заблуждениях.
Мальчик, испуганный вторжением златокудрой мачехи, которой боялся с самого начала, разревелся. После этого Гана накинулась на Борна с упреками за то, что он оставил сына на произвол венской ханжи. Позор — единственный сын чешского патриота не умеет как следует говорить по-чешски, чего Борн ждет, почему не уволит Аннерль!
38
«Отче наш, иже ее и на небесех..> (нем.)
При этих словах Борн просиял.
— Ты права, Гана, меня давно мучит, что Мишу воспитывает немецкая нянька. Но что я мог поделать — Лиза им не интересовалась, и я был доволен, что Аннерль, по крайней мере, аккуратна и добросовестна. — Он нежно прижал к груди голову Ганы. — Завтра же предупрежу ее об увольнении. Я очень рад, что ты хочешь сама заняться мальчиком и заменить ему мать.
— То есть как? — отшатнулась удивленная Гана. — Разве после ухода Аннерль ты не наймешь другую, чешскую няньку?