Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Императорские фиалки
Шрифт:

Когда она кончила, он ответил, что поступки, воспринятые Марией, воспитанной в искусственной, тепличной атмосфере, как преступные, на самом деле — лишь проявление известной жестокости, к которой вынужден прибегать всякий, кто хочет не только выстоять, но и выйти победителем в борьбе с разрушительными силами природы и общества. Немея от восхищения, преклоняемся мы перед гигантской политической и военной, вернее, государственной деятельностью, канцлера Бисмарка, по праву называемого железным, но, ох, сколько безграничной жестокости понадобилось для завершения его миссии! Мы прощаем ему эту жестокость, зная, что в ней проявляется здоровая, бурная, стихийная сила, сознательно направленная на великие созидательные цели; а разве не относится то же самое к человеку типа Недобыла? Бисмарк создал, основал объединенную Германскую империю, Недобыл основал, создал крупное экспедиторское предприятие. Если мы оправдываем жестокость политических деятелей, почему мы должны осуждать жестокость хозяйственных предпринимателей? А Недобыл — создатель весьма значительный; Борн — тоже чешский предприниматель, но при всем дружеском уважении, которое он, Шенфельд, к нему питает, Борн по сравнению с Недобылом — сущий нуль; предприятие Недобыла грандиозно, в этом можно убедиться, глядя на его прославленные фургоны, оживляющие все улицы; его состояние колоссально; благодаря сносу городских стен принадлежащие ему латифундии приобрели баснословную ценность.

Увидев, что при этих словах Мария насторожилась, а выражение ее лица стало не таким враждебным, философ решил, что следует поосновательнее развить этот мотив, а также использовать раздражение Марии против Лауры и Гелебранта.

Пану Недобылу, продолжал он, принадлежит добрая половина строительных участков на Жижкове. Их размер Марии легче всего представить, если она учтет, что тридцатитысячное приданое Лауры, то есть все имущество Гелебранта, было получено от продажи «Кренделыцицы», а это — лишь незначительная часть земельной собственности Недобыла. Таких усадеб, как «Кренделыцица», у Недобыла в Жижкове много. Человек он весьма почтенный.

— Ах, скажи «да», скажи «да», — замирающим голосом умолял он, ибо живое, конкретное представление об ужасе, грозящем им, если Мария отвергнет предложение Недобыла, вдруг возникло перед ним с невыносимой яркостью. — Согласись, доченька, согласись! Твое «да» — это жизнь, твое «нет» — хуже смерти. Все будет хорошо, если ты согласишься: ты станешь богатой дамой, тебе предоставятся идеальные условия для развития твоей личности. Лаура будет тебе завидовать — чтобы выйти замуж, ей понадобилось большое приданое, а ты без приданого выйдешь гораздо, гораздо лучше, чем она. «Brezelverk"auferin» вернется в твои руки, да и я получу поддержку, смогу спокойно закончить свой труд, — если ты станешь женой Недобыла, он до конца моих дней будет выплачивать мне ежемесячный пенсион в восемьдесят гульденов! — Шенфельду действительно удалось добиться удвоения первоначального предложения Недобыла. — Смилуйся, Мария, скажи «да»!

Так умолял Шенфельд, так уговаривал дочь, и ее сопротивление слабело. «Я подумаю», — сказала наконец Мария и, вопреки обыкновению не поцеловав перед сном седой прядки отца, ушла в свою спальню; а через некоторое время профессор с удовлетворением услышал ее тихие всхлипывания. «Плачет, — сказал он себе, — значит, примиряется с мыслью, что станет женой Недобыла; если бы настаивала на отказе, не плакала бы. Ах, как низко я пал, если радуюсь страданию своего ребенка!»

Долго сидел он у стола, сгорбившись, устремив взор на золотую арфу Марии, размышляя о том, что лучше умереть, чем пережить такое несчастье. Вспоминал тот блаженный миг, когда шестнадцать лет назад женщина, владеющая сократическим искусством и в просторечии именуемая повивальной бабкой, под сотрясающий небеса гром салюта принесла и показала ему новорожденную, завернутую в перинку, стянутую свивальником и прикрытую покрывальцем. Философ полагал, что ребенка прикрывают, чтобы защитить его зрение от дневного света, и потому, когда покрывальце сняли, он, восхищенный, полюбовавшись крохотным личиком крепко спавшей девочки, робко попросил бабку снова прикрыть ее; но по изумлению бабки догадался, что покрывальце, точнее говоря, пеленка, предназначалась, чтобы открыть, а не прикрыть ребенка; в сущности, бабка выполняла обряд, который на заре создания памятников и статуй назывался инаугурацией, или торжественным открытием.

«Прекрасная минута, — размышлял погруженный в грезы философ, — невозможно без волнения вспомнить о ней, минута возвышенного созерцания и умозрения, как говорил Платон, минута непреходящего изумления, которое, по мудрому учению древних, является источником мысли. Сколь прекрасно пламенное, мучительно-сладостное нетерпение, с которым отец ждет, когда у его ребенка, так же ничего не сознающего, — как былинка или дерево, проснется разум — сей гордый брат воли и чувств, когда возьмет он в свои руки бразды, именуемые Причинностью, и украсит себя королевскими регалиями — скипетром, называемым Понятием, горностаевой мантией, величаемой Улыбкой, и короной, носящей имя Мечты!» А сколько радости было, когда все отчетливее стало выясняться, что ум Марии, хотя и женский, действительно достоин этих королевских регалий! «Да, но сейчас очаровательное создание, подарившее мне столько счастливых минут, лежит в темноте и плачет, потому что должно стать женой грубого возчика, неотесанного солдафона, как она его сама назвала, а я радуюсь ее слезам, доволен ее страданиями; я, со страхом ожидавший ее ухода из дома, сам принуждаю ее к этому тягостному мезальянсу, выгоняю ее. Как это могло случиться? Кто виноват в этой ужасной катастрофе? Не была ли вся моя жизнь лишь заблуждением и самообманом, ибо мое счастье проистекало не из отвлеченной гармонии идей и красоты, а главным образом из моего привилегированного положения, из отсутствия забот о материальной стороне существования? Если так, то сейчас не разразилась катастрофа, как я полагал, а наступило время прозрения, время познания, время отрезвления, постижения истины во всей ее уродливой и жалкой наготе».

Шенфельд погасил начавшую коптить лампу и, покачивая головой, смотрел в темный колодец двора, где поблескивали далекие огоньки. Плач Марии прекратился, и наступила такая тишина, что философ слышал биение собственного скорбящего сердца.

На следующее утро Шенфельд поднялся довольно рано, и когда, одевшись, спустился из своей спальни к завтраку, то застал Марию в разгаре деятельности: она бегала по квартире, с помощью экономки собирала оставленные Лаурой поношенные платья и укладывала их в чемодан. В ответ на вопрос отца, что она делает, Мария лишь тряхнула головой и заговорила, только когда они сели пить кофе:

— Рабочий, которого драгоценный претендент на мою руку довел до самоубийства, был главой той самой семьи Пецольдов, которой вы, папенька, позволили поселиться в нашей «Brezelverk"auferin». Когда вы вчера мне сказали, что она нам больше не принадлежит и, значит, Пецольды снова попали во власть чудовища, уже однажды выгнавшего их на улицу, я испугалась за этих людей: что с ними, не выгнал ли их опять Недобыл, по своему обыкновению?

Мария говорила сухо, резко, враждебно, явно применяя заранее подготовленные фразы, и пан профессор Шенфельд испугался этого нового осложнения.

— Что ты, что ты, зачем ему это делать? — воскликнул он. — Ведь Пецольды никому не мешают.

— Увидим. Поеду и посмотрю. И запомните, папенька, если он их снова обидел и я их не застану там, где они жили, когда «Brezelverk"auferin» принадлежала нам, я об уважаемом пане Недобыле больше слышать не хочу, а там — будь что будет.

Она приказала экономке нанять дрожки и снести в них чемодан с подарками и уехала, предоставив отцу размышлять о странной невозможности предвидеть результаты любого человеческого поступка.

Несколько лет назад Шенфельд рассеянно, даже толком не разобрав, в чем дело, согласился на просьбу какой-то чешской старушки, которая со слезами умоляла его разрешить ей со снохой и внуками занять пустовавшую лачугу в «Кренделыцице»; и вот сейчас участь этих людей стала фактором, предопределяющим его будущее и жизнь его дочери. Тут, конечно, в небольшом масштабе происходит то, что молодой коллега Шенфельда, лейпцигский профессор Вильгельм Вундт в своем шеститомном труде «Grundz"uge der physiologischen Psychologie» — «Основы физиологической психологии», вызвавшем в прошлом году большое волнение в философской среде, называет гетерогонией цели, основным правилом, из которого следует, что человек никогда не знает, к чему приведут его поступки. «Да, да, с философской точки зрения мои теперешние неприятности, опасения и трудности чрезвычайно примечательны. Но на кой черт, — подумал Шенфельд с несвойственной ему грубой прямотой, — на кой черт мне все это нужно!»

Идиллически запущенная, уединенная «Крендельщица», приют былых забав Марии, за последний год превратилась в шумную стоянку тяжелых фургонов Недобыла, в пастбище для его битюгов, полное гама, грохота, крика, скрипа и ржания. У значительно расширенной, вымощенной щебнем и шлаком проезжей дороги, в которую упираются концы прерванной улицы Либуше, там, где еще в прошлом году меланхолично ветшали развалины старого господского дома, теперь воздвигли двухэтажное деревянное здание казарменного типа, отбрасывающее мрачную тень на огромный двор, в жертву которому был принесен вишневый сад; круглый двор напоминал цирковой манеж, и это впечатление еще усугублялось тем, что в момент, когда Мария с экономкой проезжали мимо, из конюшен, длинным, неровным рядом примыкавших справа к главному зданию, выбежал красивый жеребенок и, задрав хвост, бешеным галопом пролетел по двору, спасаясь от мужчин, подростков и женщин, с криком и бранью пытавшихся изловить его; жеребенок пронесся меж пустых фургонов, вырвался на дорогу, промелькнул за дрожками Марии и умчался вниз по склону. Слева от двора раскинулась, подобно небольшой деревне, симметричная группа сараев, разделенных параллельными улочками, достаточно широкими, чтобы мог проехать большой фургон для перевозки мебели.

Все было новое, сверкающее, благоухавшее свежим деревом, такое новое, что маленький домик садовника, сохранившийся от прежних времен и прилепившийся позади конюшен, казался более ветхим, чем был на самом деле, словно попал в девятнадцатое столетие откуда-то из средних веков. Перед этим старым домиком, как всегда, стояла старуха Пецольдова, по обыкновению стирая в своем старом корыте. «Ага, опять какое-то тряпье, — подумала она, завидев своими зоркими глазками, что из дрожек вышла нарядная девушка и направилась к ней в сопровождении экономки, так бережно тащившей чемодан, точно он был наполнен хрусталем. — Хоть открывай торговлю старьем, ей-ей! Господи, да это сама барышня Шенфельд!»

Поделиться с друзьями: