Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
Шрифт:
— О, что вы, что вы, я этого и в мыслях не держал. Что же касается сумасшествия Розенкранца, то об этом, естественно, судить не вам, не мне, а прежде всего доктору Колару. Но вы спешите, я вас задерживаю.
— Ничего, ничего, ваше превосходительство! Судить, бесспорно, вам, а не мне.
— Знаете, он чуть не обнял меня своими окровавленными руками. Ну, мой поклон вам!
Оба улыбаются, жмут друг другу руки и раскланиваются. Пайзл, прежде чем закрыть дверь, еще раз обращается к председателю суда:
— Оклеветанным я пришел сюда, оклеветанным и ухожу, такова судьба доктора Пайзла.
И он смеется сухим, бесцветным смехом, в карцере застучал Розенкранц, председатель испуганно оглядывается, а Пайзл быстро захлопывает дверь: он приметил, как в окно через решетку на него смотрит Юришич.
— Ложь! — раздался сверху крик. Юришич ужаснулся своему воплю. Не потому что снизу на него цыкнул встревоженный председатель суда и отдал какое-то распоряжение охранникам, а потому что самому стало стыдно. Неужели надо было ждать, пока Пайзл во всеуслышание не изречет эту ложь? Не правильнее ли было упредить его и заявить, что он лжет?
Но какая польза от этого? Пайзл все равно бы вышел на свободу, как он это только что сделал! Юришич почувствовал тупую боль и подался немного назад.
Полицейские ушли, а судебные чиновники вошли в тюрьму.
— Господин начальник! — раздался голос председателя суда. — С завтрашнего дня навести порядок, здесь тюрьма, а не место для гуляний.
— Слушаю, ваше превосходительство! — Некоторое время начальник стоит навытяжку и отдает честь, а потом машет Юришичу, чтобы тот слезал с окна, и сам направляется в здание тюрьмы. Перед выходом на свободу Пайзл обязан был у него в канцелярии получить пропуск, но как можно требовать этого у такого важного господина? Он ковыляет в тюрьму, сгорбленный, безучастный ко всему. Двор затих и опустел.
Тихо и пусто. Как черное покрывало смертный одр, тьма укрыла двор. Словно большое кровавое сердце краснеет фонарь, красные пятна света на земле напоминают лужи крови. Груда дров кажется незажженным костром для еретиков. Высоко в небе как пылающие факелы шевелят огненными языками звезды. Ни одна из них не упадет, чтобы превратить в пепел эту тюрьму, это королевство Петковича с красной сыпью Ликотича. Следом за сумасшедшим — своей жертвой, и мертвецом — всеобщей жертвой, из этого королевства спасся один-единственный человек, и он, эта несчастная «жертва» клеветы — доктор Пайзл! Ave, victor [119] . Пайзл. Тебя, как и твоего незадачливого клиента Рашулу, только женщине суждено победить и покарать! Вместо того чтобы судить, судьи тебя поздравляют, тебя оправдали те же люди, которые над всеми нами будут вершить следствие. Над всеми, только не над тобой! Ave, victor Пайзл!
119
Да здравствует победитель (лат.)
О, судьи, судьи, ведите это бесплодное следствие, ведите его без главного и, может быть, единственного свидетеля обвинения, и пусть вынесут приговор только мне, отняв у меня право обвинять. Это будет еще одной карикатурой на правосудие. Уже объявленный преступником, я провел следствие над вами и всем вашим королевством — и знаю: виновны больше всего вы, собственные его дети! Я осудил вас, теперь судите и вы меня! Вы плакали, вынося мне свой вердикт; что означали эти слезы, как не собственное признание вины перед своей совестью? Вы вынесли несправедливый приговор! Итак, судите! Но сами вы уже осуждены! Вы караете, но и сами будете наказаны! Я обвиняю вас именем моей совести. Бессильный пока, потому что я один! Но грядет в конце концов высшая судебная инстанция великой совести, она устремит на вас свой пылающий взор, и вы побледнеете перед ней, как ночь перед багряным шаром, что утром встает на востоке!
Но сейчас пока еще вечер! И кто знает, что несет ночь, долгая, как годы! Зачем жить в этой ночи? — Юришич вздрогнул и судорожно схватился за прутья решетки. Была бы сила, сломал бы их.
Но что-то другое словно поколебало их: почти непрекращающиеся стоны жены Ферковича вдруг оборвались, раздался пронзительный крик, потом наступило тягостное молчание, как будто мученица успокоилась навсегда. Тишина. Вскоре она снова застонала, но теперь уже с чувством облегчения, в сладком бессилии, а ей вторил детский плач.
— Бом, бом, бом, в бой, в бой! — гремит, бухает барабан, духовой оркестр играет марш сигетской трагикомедии. — И-и-и, — пищит новорожденный.
— Феркович, у тебя мальчик! — слышится радостный возглас женщины. — Обошлось без операции!
Он прижался лбом к решетке. Напротив тюрьмы раскинулся черный город. Тут и там, как скелеты, торчат желтые шпили кафедрального собора, их силуэты — рога черного чудовища, вонзенные в еще более страшное чудовище — небо. Черные башенные часы как пустые глазницы ночного сторожа над городом, который ночь заключила в траурную рамку некролога. Но несмотря ни на что родился человек. Как будто иглой пронзил сердце этот детский писк. Юришич сползает с подоконника, падает на койку и прячет голову под соломенную подушку. Вся тюрьма ему кажется утробой, рождающей только издевательство над жизнью.
— Родился! Слишком рано все мы рождаемся! — бормочет он.
Феркович готов рассвирепеть, он лежит рядом и с обидой злобно шипит:
— Что значит, слишком рано? Целые сутки мучилась, а вам — рано!
В камере засмеялись. Из коридора донеслись голоса, заскрежетал ключ в замке. В дверях появился Ликотич, его желтое лицо побледнело, резкие тени под глазами как зияющие черные раны.
— Зачем меня именно сюда, папашка? — он скрипнул вытянутой шеей и подозрительно посмотрел на Ферковича. Надо же, его помещают на место Юришича и как раз рядом с больным заразной болезнью Ферковичем. — Нельзя ли в какую-нибудь другую камеру?
— Другую? Может быть, в отель, черт тебя подери! — Бурмут вталкивает его в камеру и входит сам. — Теперь я вам покажу права, кончилась ваша вольница, подонки! Утром устроили папашке Katzenmuzik [120] , а сейчас у всех, в том числе и у меня, главного вора среди вас, Katzenjammer! [121] А ты чего ждешь, Юришич? Ты же больше всех виноват! А ну-ка, выходи с вещами!
— Куда? — словно пьяный поднимается он с койки.
120
кошачий концерт (нем.)
121
похмелье! (нем.)
— В камеру Петковича, чтоб и ты рехнулся, подонок! Сам его превосходительство распорядились рассадить вас! А тебя в одиночку! Ты чего там кричал в окно? Сейчас к вам придет Филипп Якоб!
Юришич забродил по камере, он смеется, но можно было подумать, что он плачет, если бы в этом смехе не чувствовались саркастические нотки. Ликотич заспорил с другими заключенными, вмешался Бурмут, Юришич выглянул в дверь.
В коридоре с узелком в руках, как нищий, стоял у окна Майдак и смотрел на звезды над черным заплесневелым двором. Из настежь открытых дверей канцелярии слышится шум, как будто крысы грызут пол; это дежурный щеткой счищает с пола кровь. Перед дверью, заглядывая внутрь, стоят Рашула и Мачек. Они вернулись из суда. Все, что Рашула услышал о своей жене от Розенкранца, было правдой, с той лишь разницей, что она заплатила ему содержание за три месяца, а не за три недели.
— За три месяца! — удрученно бормочет Мачек. — Неужели так долго вы еще пробудете здесь? А в Лепоглаве совсем другие порядки! — Судья сообщил о привлечении его к суду на основании данных, обнаруженных в секретной книге, одновременно спросил, не желает ли он, раз уж попал сюда, остаться здесь, что для общественности будет означать, что он все еще находится под следствием. Внимание, достойное благодарности. Но возмущенный Мачек отказался и сейчас сожалел об этом.
— Эти порядки соблюдать не только мне, невиновному, а может быть, и вам! — оскалился Рашула. — Что же касается меня, то я усвоил науку жизни: потеряешь, потом все заново приобретешь! Не то что Розенкранц или вы, хи-хи-хи!