Индеец с тротуара (сборник)
Шрифт:
Как больно. Как невообразимо больно, особенно потому, что наполовину это боль от зависти, самой подлой зависти. Но дело даже не в глубине моего падения — мне самому не верилось, что я так низко пал, — дело в том, что я не мог не пойти на первое публичное исполнение сочинений Натали Филд.
Так что, миновав церковь, я уже точно знал, что пойду на концерт. И в то же время мысль о том, что я пойду на концерт и пойду совсем один, доставляла мне боль. Казалось, тут и наступит конец. Конец всему тому, что еще имело какое-то значение, смысл для меня, что связывало меня с прошлым. И тогда мне не останется ничего, мне нечего будет делать на этом свете. Нечего.
Я вернулся домой и обнаружил письмо. Письмо было из приемной комиссии Массачусетского института. Мать отложила его в сторону — мол, хватит заниматься всякой чепухой. Я взял его к себе наверх и прочел. В нем сообщалось, что я принят и что мне назначена полная стипендия. Мне бы хоть чуточку проникнуться уважением к себе, или, как бы это лучше сказать, — почувствовать себя вознагражденным, но ничего подобного я не почувствовал. Стипендия лишь в незначительной мере покрывала расходы, связанные с поступлением в Массачусетский институт: в них входили плата за учебу и стоимость проживания, — но главное: я не собирался туда поступать. Ответить на письмо я должен был в течение десяти дней, но я запихнул его в ящик стола и тут же забыл о нем. Я именно забыл о нем. Мне было абсолютно безразлично.
Джейсон позвал меня на спектакль в пятницу, но я сказал ему, что буду занят по дому, а родителям сказал, что пойду с Джейсоном на спектакль. Теперь я довольно часто поступал подобным образом. Так, мелкая ложь, которая никого не ранит и ничего не меняет. Просто легче солгать, чем сказать правду. Если бы я сказал Джейсону, что идти на спектакль не хочу, он бы стал меня уговаривать. А признайся я ему или родителям, что собираюсь послушать концерт в церкви, они бы наверняка сочли это моим очередным чудачеством, а я устал, меня тошнило от того, что все считают, будто я вечно выпендриваюсь. Да и потом — они могли увидеть афишу и имя Натали на ней, а вот это было бы совсем уже ни к чему. Да и Джейсон мог увязаться со мной, потому что его одолевала такая скука, что ему лишь бы было с кем, а куда и на что идти, все равно. Так что мне было проще солгать. А уж если вы лжете достаточно часто, окружающие вовлекаются в мир вашей лжи, как в туман, где вас не только тронуть — разглядеть-то невозможно.
Странно чувствовал я себя в тот вечер, в пятницу, отправляясь на концерт. Был конец апреля, один из тех первых теплых вечеров, когда все цветы выставлены в сад, когда из-за мчащихся облаков остро мигают звезды. У меня кружилась голова, пока я шел к церкви. Знакомо вам такое ощущение, будто что-то подобное с вами уже происходило прежде? Так вот, у меня было совершенно противоположное ощущение. Мне казалось, что я впервые вижу эти улицы, хотя пять дней в неделю дважды в день я проходил их из конца в конец. Все было неузнаваемо. Будто я, чужой здесь человек, иду поздно вечером по незнакомому городу. Это и пугало и нравилось. Мне представилось, что никто из жителей этого города там, в домах, мимо которых я проходил, в машинах, которые проносились мимо, не говорит по-английски, что все они говорят на неизвестном мне языке, что это город другой страны, и никогда раньше я его не видел, и что мне только кажется, что я прожил в нем всю свою жизнь.
Как заезжий турист, смотрел я на все вокруг — на деревья, дома — и мне самым серьезным образом казалось, что никогда прежде я не видел их. Ветер настойчиво дул мне в лицо.
Когда я подошел к церкви и увидел, как публика входит внутрь, я разволновался. В зал я проник чуть не на карачках. Если бы можно было, я бы и в самом деле опустился на четвереньки, чтобы только никто меня не заметил. Это была старая большая церковь, деревянная, без особых украшений, высокая и темная. Поскольку я никогда раньше не был в ней, мое чувство, будто я здесь совсем чужой, иностранец, усугубилось. Публики собралось довольно много, и она все прибывала, но никого я не знал, не знал и где будет сидеть Натали — скорее всего где-то в первых рядах, — так что я занял место в самом последнем ряду, подальше от входа в церковь, за колонной — словом, отыскал самое укромное местечко. Мне не хотелось никого видеть, не хотелось, чтобы видели меня. Я хотел быть один. Среди публики я заметил только двоих, кого знал в лицо, — двух девочек из школы, возможно, подружек Натали. Церковь наполнилась народом, но никто не разговаривал громко, находясь в церкви, и звук голосов напоминал легкий шум волны на берегу океана, ровный, успокаивающий шум волны. Я сидел, читал отпечатанную на ротапринте программу, чувствовал легкое головокружение и отрешенность, полную отрешенность от всего земного.
Песни по программе шли последними. Оркестр, насколько я мог судить, был довольно приличный — я не очень внимательно слушал, продолжая свое «парение», но музыка помогала мне парить, и это доставляло мне смутное наслаждение. Объявляли перерыв, но я не выходил. Наконец перед оркестром появилась певица. Аккомпанировал ей струнный квартет, в котором Натали исполняла партию альта. Я не ожидал увидеть ее в квартете. Она сидела рядом с крупным пожилым виолончелистом, он загородил ее почти полностью — я видел только ее волосы, гладкие и черные как смоль. И тогда я нырнул за спины впереди сидящих. Дирижер, порядочный, видно, трепач, какое-то время распространялся о музыке в нашем городе, о многообещающем юном даровании — исполнительнице и композиторе, которой только восемнадцать… Но наконец он умолк, и зазвучала музыка.
Певица оказалась хорошая. У нее был сильный голос, и она понимала смысл и слов и музыки. Первая песня называлась «Любовь и дружба» — простенькая такая — о том, что любовь — это дикая роза, а дружба — рождественская елка. Очень милая мелодия, публике песенка понравилась. Когда она закончилась, раздались бурные аплодисменты. Но аплодировать полагалось не каждой песне, а в конце, после исполнения всех трех. Певица явно растерялась и неуверенно склонялась в полупоклоне, пока наконец аудитория не сообразила, в чем дело, и не перестала аплодировать. Тогда она спела вторую песню. Слова написала Эмилия Бронте, когда ей было двадцать два года.
Что мне богатство королей, Что мне дары Харит, Что власть, что слава — их елей Меня не усыпит. Но заклинание одно Уста мои твердят: «Пусть сердце го, что мне дано, Оковы не стеснят!» Хоть близко дней закатных мгла, Хочу, свой век верша, Чтоб жизнь и смерть превозмогла Свободная душа!Скрипки и виолончель, словно дрожащая волынка, мягко и трепетно выводили плавные ноты, и была вторая тема, ее вели певица и альт, сливаясь и споря друг с другом: суровая, пронзительная, скорбная мелодия. На последней строке она одерживала верх, и песня на ней обрывалась.
Зал не аплодировал. То ли не поняли, что песня кончилась, то ли она им не понравилась, может быть, даже испугала. Так или иначе, воцарилась тишина. Тогда они исполнили третью песню «Тает дымка в горах», очень нежно. У меня потекли слезы, и я не мог унять их. Когда песня кончилась и все стали бурно аплодировать, и Натали пришлось встать и поклониться, я поднялся и ощупью, держась за спинки скамей, потому что слезы застилали глаза, стал пробираться к выходу и наконец выбрался из церкви в ночной город.
Я направился к парку. Светильники на улице выглядели мыльными пузырями в разноцветных нимбах, ветер холодил мокрое от слез лицо. В голове пылал огонь, и была легкость, и звучал голос певицы. Я не чувствовал асфальта под ногами и не замечал прохожих. И меня нисколько не заботило, видят ли они, как я, обливаясь слезами, бреду по улицам города.
Господи, что это было за упоение! Слишком много на меня свалилось, слишком много для одного раза, но что за упоение! И это была любовь. Я увидел Натали в ее песне, настоящую Натали, и я полюбил ее. Не от эмоций, не от желаний это шло, это было как возвращение к жизни, как упоение от лицезрения звезд. Узнать, что она сумела, смогла создать песню, слушая которую люди застывают в молчании, а я плачу: узнать, что это Натали, настоящая Натали, в истинном ее облике… Но как же это было больно! Я не мог совладать с собой.
Когда я миновал два квартала, слезы высохли. Я шел, шел и оказался на окраине парка, почувствовал, что ужасно устал и повернул назад, к дому. До дому было примерно пятнадцать кварталов — не помню, чтобы, пока я их одолевал, я о чем-нибудь думал или что-то чувствовал. Я просто шел в ночи, и мог бы так идти до бесконечности, всю жизнь. Исчезло чувство отчужденности. Все теперь было знакомо, весь мир, даже звезды. Я был дома. То тут, то там я ощущал запах влажной земли или цветов из темного сада. Это я запомнил.