ЖАНРЫ

Индийская красавица
Шрифт:

Всего один раз она прервала меня, чтобы предложить мне напиться. Я и вправду охрипла. Это был опасный час, когда занимался новый день. Мы обе выпили минеральной воды. И снова сосредоточились. Я продолжала.

Бабушка уже покончила со всеми своими оборонительными усильями, со всеми обязанностями. Позади остались ответственность, долг, повинность. Переодетая юным индийским принцем, она ослабила удила, раскрепостившись от повелений и запретов. Веселье объединяло нас, как сестер, больше, чем сестер: все различия между нами стерлись. Смерть уже вцепилась в одну из нас, слишком тесно прижав к себе, чтобы другая могла ее отбить. Что с того? Одна умолкнет, другая пребудет. Нам обеим не оставалось ничего иного, как посмеяться над этим. Ибо то бремя, что несла на своих плечах первая, было подхвачено другой (и лукавую юную Маргерит, которую я сейчас открывала для себя, это от души забавляло). А разве она ценила что-нибудь, кроме этого драгоценного, тяжкого, радостного бремени, полного жизни, как малое дитя? Неважно, кто несет его, лишь бы нашлось, кому нести. Значит, понесу его я. Это чувство облегчения, которое я смогла ей дать, одна из милостей, одно из счастливых мгновений, дарованных мне жизнью.

То утро, летнее утро, наполненное блеском солнца, бабушка встретила усталой, но спокойной. Она согласилась принять тетю Шарлотту, которая выглядела совершенно неуместной на исходе этой ликующей ночи, когда вошла на цыпочках в палату — робкая, залитая слезами, уткнувшаяся носом в платок. Маргерит, обретя вновь всю свою неумолимость, продиктовала старшей дочери, самой преданной из своих детей, последние инструкции. К ней вернулся ее властный тон: Шарлотта никогда в жизни не должна судить меня, свою племянницу. Что бы там ни случилось, я всегда буду права. Она заранее предупреждала Шарлотту, что той совершенно не к чему доискиваться, почему это так. Голосом, не столь уже твердым, бабушка попросила меня передать моей матери все ее уважение и, добавила она, благодарность.

Я в последний раз поцеловала ее; она, как всегда, пахла одеколоном от носового платочка, с которым никогда не расставалась. И я тоже, как ни странно, люблю сжимать в кулаке платочек, смоченный одеколоном и как бы изолирующий меня от тошнотворности мира. Я вышла вместе с безутешной Шарлоттой, этой горемыкой, которая все еще отворачивала голову, сталкиваясь в Корбее с Эдуаром Греве.

Несколькими днями позже, следуя за скромным катафалком по размытой после короткой и яростной грозы дороге, мы двое представляли всю семью в то смутное время. Шарлотта, совершенно стушевавшись, положилась на меня во всем, что касалось этой надрывающей душу церемонии, которую я по молодости лет не принимала слишком всерьез. Пастор пообедал вместе с нами, выказав аппетит, восхитивший нас обеих. Но главное, должна в этом признаться, меня ошеломила его пышная речь. И в самом деле, он превознес добродетели бабушки (и господь ведает, что им и правда не было счета!), но словно бы, как нарочно, вразрез с действительностью. Он восхвалял ее смирение. (Смирение Маргерит?) Он набросал трогательную картину ее любви к нищим духом, сирым, убогим, к этим сельским школьникам, которым она полностью посвятила себя (это она-то — смеявшаяся над ними всеми с веселым, но безжалостным отказом извинить их простодушные глупости). Он попытался описать мать, пожертвовавшую собой ради исполнения желаний своих детей (это она-то — сделавшая все, чтобы сломить их индивидуальные устремления, которые считала беспорядочными страстями, пустыми и не имеющими никакой цены капризами). Бедный пастор, отдавший такую щедрую дань нашему парижскому цыпленку с грибами, не понимал, что Маргерит не питала ни малейшей любви к тем, кому несла свою высокую весть, — любила она самое весть.

В выполнении ритуальных церемоний на этих похоронах тетя Шарлотта, плакавшая взахлеб, показала себя куда более достойной, нежели я. Я отказалась взглянуть на лицо покойной перед закрытием гроба. И молю бога, чтобы эта возможность была оставлена за мной навсегда, да будет мне дозволено никогда не видеть мертвым лица, которое я любила живым. С сухими глазами я проводила в последний путь ящик, где, я знаю, уже не было Маргерит. Разве она не здесь, не со мной, когда я пишу о ней почти тридцать лет спустя после того вечера, когда мы бодрствовали вместе и она так весело, так от души смеялась?

Изредка, во сне, по ночам Маргерит является ко мне. Не печальная, но встревоженная. Точно хочет со мной поговорить. Взгляд ее горящих глаз настойчив, требователен. Я не всегда понимаю, от чего именно он меня предостерегает, и все же она всегда является мне во сне вестницей какого-нибудь несчастья, неизменно прямая, одновременно очень юная и очень старая, вечная учительница. Я верчусь на подушке, разбитая отчаянием: она знает, а я не знаю. Ее преследует неуемный преподавательский зуд.

Неуемный преподавательский зуд преследует и ее потомство. Мой пятилетний сын жаждал научить читать своего двоюродного брата.

Кто захочет почитать мне в мою предсмертную ночь? Хотелось бы думать, что за эту честь, за это счастье будут биться. Я никогда не носила цветов на могилу Маргерит, — она не придавала значения такого рода знакам поклонения. И я хотела бы получить тот же букет, который получила она. Без прощаний и без слез. Никакой другой — именно тот же самый. После стольких трудов и после стольких чтений, да, именно Корнеля, Мольера, Лафонтена и Перро, — мне нужно только это, большего я не прошу.

15

Есть немалая разница между моим почтенным семейством и пучком спаржи… Альфред де Мюссе, «Капризы Марианны»

Младшее поколение семьи, которому году к сорок пятому сравнялось лет по двадцать, являло собой довольно живописную и космополитическую родню. Дух улицы Франклина отошел в далекое прошлое, и после смерти Маргерит было даже трудно понять, как этой неустрашимой женщине удавалось на протяжении стольких лет оборонять свой мирок против ветров и сил внешнего мира.

В ветви Пуаратонов плантатор из Абиджана, погибший при кораблекрушении, оставил после себя совершенно непарных сыновей. Старший, Шарло, чья кожа отливала прекраснейшей сажей, но уродливый при том до невозможности, унаследовал отцовскую активность: тот же дух любознательности, та же жажда жизни, новых открытий и та же склонность строить далеко идущие планы. Глубоко преданный матери и краю, где он родился, Шарло увлеченно готовился к тому, чтобы стать дипломированным агрономом. Его младший брат, гораздо более светлокожий и гораздо более изящный, любил песни, танцы, долгий послеполуденный сон и вел ленивую веселую жизнь, не мучась никакими тревогами, ни к чему не проявляя любопытства, счастливый тем, что унаследовал это прекрасное гармоничное тело, вполне его удовлетворявшее.

Шарло приехал в Париж, чтобы продолжить учение. Его пуатевинская бабка не без волнения узрела этого прибывшего из Африки внука, невообразимой внешности которого она никак не могла предвидеть, похожего на черта и все же сына ее сына, отнятого морем. У Шарло был глубокий низкий голос, «р» он не произносил. Но по тысяче черточек в нем ощущалось не только воспоминание, не только влияние отца — его живое присутствие. У старой дамы от этого навертывались слезы на глаза. Очень скоро она перестала даже замечать, что у Шарло черная кожа. Они оба смеялись одному и тому же: она — прикрывая по привычке рот ладошкой, он — раскатисто, запрокинув голову, сверкая белыми зубами и розовыми деснами, безудержно. И, однако, это был один и тот же смех.

По окончании учебного года Шарло распрощался с бабушкой нежно, но решительно: плантация отца в нем крайне нуждалась. Старая госпожа Пуаратон сделалась какой-то странной и молчаливой. Одиночество слишком тяготило ее. Некоторое время ей казалось, будто ее преследуют, осаждают невидимые враги. Она прожила несколько месяцев, забаррикадировавшись, потом умерла, не пригласив врача.

Сын венгерского еврея, со своей стороны, блистал. Мать добилась, чтобы он переменил имя — ибо кому было по силам произнести разом весь этот блок согласных? Отец давным-давно исчез. Семейная легенда, которую передавали друг другу шепотом, гласила, что венгр, охваченный ностальгией, отправился в Центральную Европу снежной зимой, будучи уже тяжко больным. Спасаясь, как говорили, от преследования любящей супруги, он загнал лошадей, заняв у кого-то сани и проводя ночи в соломе на заброшенных в глуши фермах. Страшная и чудесная история — так и осталось неизвестным, есть ли в ней хоть частица правды.

Как бы там ни было, получив девичью фамилию матери — одно из тех сверхфранцузских имен, которые так любил Лабиш, — сын венгра счел, что пятно экзотичности с него полностью смыто. Одаренный, трудолюбивый, знающий, упорный молодой человек был создан для блестящей медицинской карьеры и подумывал уже о женитьбе на одной из своих красивых однокашниц — до такой степени пышущей здоровьем, что она, со своим загорелым лицом, всегда казалась только что вернувшейся с каникул. Девушка не осталась равнодушной к ухаживаниям товарища. Настал день, когда она заговорила о том, что хочет представить его своему отцу. Отступать было поздно, и студент собрал все свое мужество, чтобы сделать неотвратимый шаг.

Поделиться с друзьями: