Инерция страха. Социализм и тоталитаризм
Шрифт:
На третьей, заключительной стадии тоталитаризма упор делается на поддержание тоталитарного сознания членов общества. Эта стадия предполагает, что трансформация сознания закончена, воля к свободе полностью подавлена. При этом возникает возможность дальнейшего сокращения масштабов физического насилия и частичное (только частичное!) открытие информационных каналов — к вящей радости "сытых, благожелательных иностранцев с блокнотами и шариковыми ручками в руках" (А. Солженицын).
В 1956 году старые "сталинские соколы" возражали против разоблачения преступлений Сталина, ибо они боялись, что если люди узнают и признают, что они узнали, то это нарушит равновесие и может привести к далеко идущим последствиям. Хрущев же, который делал личную карьеру на разоблачении Сталина, считал, что система достаточно прочна и ничего страшного не произойдет. И он, в общем, оказался прав. Люди узнали— и ничего. Советский человек, выражаясь словами Шолохова, "выдюжил". Крупные неприятности произошли только в Восточной Европе, где люди не имели нашей выучки. Двенадцать лет от подавления Венгерского восстания 1956 года до вторжения в Чехословакию в 1968 году были, в сущности, переходным периодом к третьей стадии тоталитаризма. Их можно сравнить с двенадцатью годами с 1922 по 1934 гг., когда совершался переход от голого насилия к информационно закрытому обществу.
Принять или не принять?
Переходные периоды отличаются от периодов застоя тем, что все-таки что-то происходит, что-то меняется. При этом перед человеком встает проблема определения своего места в происходящих переменах. Вскоре после революции 1917 года русской интеллигенции стало ясно, что большевистский строй — это не тот строй, о котором она мечтала и которого ждала от революции. И встала проблема: принять или не принять? Из тех, кто не эмигрировал во время гражданской войны, большая часть приняла; остальные были репрессированы, небольшая часть сохранилась в виде "внутренней эмиграции". Но так как террор был страшный, осталось ощущение, что и политический режим, и образ мышления навязаны насильно. И я считаю, что можно без колебаний утверждать: так оно и было.
Реабилитация людей — жертв сталинского террора — потянула за собой частичную реабилитацию идей. Стали выходить книги, которые раньше были запрещены. В среде интеллигенции стали говорить о необходимости демократизации, гласности, более свободного обмена информацией. Рано или поздно это должно было вызвать социальное движение. Так оно и случилось. Была найдена подходящая форма — послание петиций высшим органам власти. Это, собственно говоря, была и есть единственная форма открытого политического движения, возможного в советских условиях. Людей, подписавших такие петиции, окрестили "подписантами".
В течение некоторого времени число "подписантов" увеличивалось, и казалось, что движение может захватить широкие слои интеллигенции. Тогда власти стали принимать ответные меры. По сравнению со сталинским временем эти меры были смехотворны: обсуждение и осуждение на собраниях, отмена заграничных командировок, понижение в должности, иногда — увольнение с работы. Для членов партии (были и они в числе подписантов) — выговоры, а для упорствующих — исключение из партии. Многим просто ничего не было, они только были взяты на заметку. Я, например, хоть и подписал несколько коллективных протестов, в то время вообще избежал неприятностей.
Однако и этих мер оказалось достаточно, чтобы остановить движение. Максимум "подписантства" приходился на февраль-март 1968 года. К лету того же года, еще до вторжения в Чехословакию, стало уже ясно, что подписантство быстро идет на убыль. 21-е августа только закрепило победу, одержанную тоталитаризмом. Подписанты оказались в меньшинстве—в ничтожном меньшинстве; основная часть интеллигенции не поддержала их. Советский интеллигент снова был поставлен перед проблемой выбора — и он снова сделал выбор в пользу тоталитаризма, однако на этот раз — под несравненно меньшим давлением.
При Сталине рот был заткнут чудовищной, неумолимой силой. Идти хоть в чем-то против означало почти верную и почти немедленную смерть. Активистам демократического Движения казалось, что теперь, когда можно что-то делать для восстановления основных прав личности, люди должны ухватиться за эту возможность и движение — хотя бы в среде интеллигенции – должно разрастись лавинообразно. Это было заблуждение, оно обнаруживалось в процессе сбора подписей, и у многих активистов опускались руки. Великого Страха сталинских времен уже не было. Но работала инерция страха. Не зря трудились основатели нового строя. Страх не прошел бесследно. Он затаился в тайниках сознания, он изуродовал души, изменил представления о нравственных ценностях, о добре и зле.
Интеллигенция больше, чем любой другой слой общества, нуждается в основных демократических свободах и страдает от их отсутствия; они нужны ей профессионально - для выполнения своей общественной функции. Поэтому интеллигенция и должна в первую очередь заботиться о соблюдении прав личности, добиваться их. Она отвечает за них перед обществом в целом. Бороться с предрассудками и обскурантизмом, добиваться интеллектуальной и духовной свободы - такой же прямой долг интеллигента, как долг врача — следить за здоровьем людей.
Я уже говорил о той ситуации выбора, в которой находится человек творческого труда в тоталитарном обществе, когда требования совести противоречат интересам работы. Однако эта ситуация не влечет с необходимостью ту пассивность интеллигенции, которую мы видим вокруг. Ситуация выбора и необходимость компромисса всегда присутствовали и будут присутствовать в любой сфере жизни; сама жизнь — это непрерывный компромисс. И если бы интеллигенция обладала твердым желанием выполнять свой долг, идя, когда это необходимо, на компромиссы, то общественно-политическая атмосфера в стране была бы совсем другой. Но такого желания нет. Почему? В следующем разделе я воспроизвожу свой ответ на этот вопрос, содержащийся в первом варианте "Инерции страха" (осень 1968 года).
Философия коровы, догматический пессимизм и другие теории
Страшным результатом сталинского террора было не только физическое уничтожение людей, но и дегуманизация оставшихся в живых, потеря ими человеческого облика. В той или иной степени этот процесс затронул каждого, а благодаря взаимодействию между поколениями повлиял и на молодежь, не заставшую сталинских времен. И самое печальное, что мы привыкли к этому, смирились с этим, нашу исковерканную психику мы принимаем за норму.
Когда бандит наводит дуло револьвера на безоружного человека, тому на выбор предоставляются только две возможности: подчиниться или умереть тут же на месте. Никто не может осудить того, кто подчинится в таких условиях. Но вот бандита нет. Не пора ли начать принимать человеческий облик?
Мы так привыкли к массовой, систематической лжи, что считаем ее не только вполне дозволенной, но даже как будто совершенно естественной и необходимой для поддержания общественного порядка. Мы считаем вполне нормальным говорить дома и с друзьями одно, а на людях — совсем противоположное, и мы учим этому своих детей. Нам нисколько не стыдно проголосовать на собрании за решение, которое мы считаем неправильным, и тут же, выйдя из зала, поносить это решение. Мы не считаем позором и предательством не выступить в защиту несправедливо обвиненного товарища. Порой совесть требует от нас сущего пустяка, но мы отказываем ей и в этом. Мы трусливы и беспринципны.