INFERNALIANA. Французская готическая проза XVIII–XIX веков
Шрифт:
Будь на моем месте кто-нибудь другой, он завершил бы предисловие тирадой, которую вы только что прочли и которая, будучи поставлена в конец торжественной речи, снискала бы ее автору лестный шепот толпы, но я человек не гордый и хочу добавить еще кое-что: ведь до сих пор я не упомянул о самых суровых обвинениях, какие были предъявлены «Смарре». Критики мои сказали, что фабула его неясна; что, дочитав повесть до конца, вы получаете о ее содержании представление смутное и невразумительное; что рассказчик, постоянно отвлекаясь от главного ради описания самых мимолетных деталей, то и дело пускается в беспредметные разглагольствования; что переходы от одной части к другой нарушают естественную связь мыслей, junctura mixturaque, и определяются, кажется, совершенно случайной игрой слов, ничуть не более предсказуемой, чем результат игры в кости, и что, наконец, в этом сочинении невозможно разглядеть ни толкового плана, ни обдуманного воплощения.
Я сказал, что замечания носили характер отнюдь не хвалебный; впрочем, нетрудно было ошибиться, ибо именно о такой похвале я и мечтал. Ведь все перечисленные свойства суть свойства сна, а тот, кто прочтет «Смарру» с начала до конца, не заметив, что читает пересказ сновидения, потратит время зря.
Пролог
18
Сны безрассудной толпой играют в обманчивом мраке,
Ложью внушая своей ужас трусливой душе.
(Перев. с лат. Л. Остроумова.)
Ах, как сладостно, моя Лизидис, когда последний удар колокола на Аронской колокольне {52} возвестит наступление полночи, как сладостно разделить с тобою ложе, на коем ты давно почиваешь одиноко и кое представлялось мне в мечтах уже целый год!
Ты моя, Лизидис, и чары злых духов, по воле которых предавалась ты легкому своему сну вдали от Лоренцо, более не страшат меня!
Верь мне, правы были те, кто утверждал, что ужасные видения, осаждающие и изнуряющие мою душу ночной порою, порою отдыха, суть не что иное, как результат моих упорных занятий чудесной поэзией древних, плод чтения фантастических выдумок Апулея, ибо первая книга Апулея потрясает воображение так живо и так болезненно, что я отдал бы свои глаза за то, чтобы она никогда не предстала бы перед твоими.
Отныне я больше не желаю ничего слышать об Апулее и его видениях; ничего не желаю слышать ни о римлянах, ни о греках, ни об ослепительных причудах их гениев! Разве ты, Лизидис, не прекраснее, чем самое прекрасное стихотворение, разве не богаче ты дивными чарами, чем вся земная природа?
Но вы спите, дитя, и меня не слышите! Вы слишком много танцевали нынче вечером на балу, что был дан на Изола Белла!.. {53} Вы танцевали слишком много, особенно когда танцевали не со мной, и утомились, подобно той розе, что весь день была добычей ветров и ожидает первого солнечного луча, дабы пробудиться на своем согбенном стебле еще более румяной, чем прежде!
Спите же подле меня, положив голову мне на плечо и согревая мне сердце благовонным вашим дыханием. Сон овладевает и мною, но на сей раз он смежает мне веки так же нежно, как ваш поцелуй. Спите, Лизидис, спите.
…………
…………
…………
Есть миг, когда ум, растворяясь в смутных мыслях… Тише!.. Ночь окончательно спустилась на землю. Вы не слышите более ни звонких шагов горожанина, возвращающегося домой, ни цоканья копыт мулов, бредущих на ночлег. Плач или свист ветра, терзающего плохо сбитые доски оконной рамы — вот и все, что осталось вашим чувствам от привычных дневных впечатлений, а через несколько мгновений вам начинает казаться, что и этот тихий шорох звучит внутри вас. Он становится голосом вашей души, отзвуком мысли неясной, но неотвязной, смешивающейся с первыми впечатлениями сна. Вы вступаете в ночную жизнь, которая протекает (о чудо!..) в мирах всякий раз новых, среди бесчисленных созданий, чью форму великий Дух изволил помыслить, но не изволил воплотить, отчего эти летучие и таинственные призраки рассеялись по бескрайним просторам снов. Сильфы, ошеломленные ночным бдением, окружают вас гулким роем. Их крылья, подобные крыльям пядениц, однообразными движениями бьются о ваши отяжелевшие веки, и долго еще перед вашими глазами проплывает в глубокой темноте, подобно светлому облачку на погасшем небосклоне, осыпающаяся с них прозрачная, переливающаяся пыльца. Они теснятся, сжимают друг друга в объятиях, льнут один к другому, торопясь продолжить волшебную беседу предыдущих ночей и поведать собратьям о событиях неслыханных, которые, однако, силою какого-то волшебства являются вашему уму в обличии давно знакомом. Мало-помалу голос их ослабевает, если же он продолжает доходить до вас, то лишь благодаря некоему неведомому органу, который превращает их рассказы в живые картины, а вам приуготовляет роль невольного участника замысленных ими сцен, ибо воображение человека спящего, волею его души, независимой и одинокой, приобщается в каком-то смысле совершенству царства духов. Воображение устремляется вслед за ними и, чудом перенесясь в воздушный приют снов, перелетает от одного удивительного видения к другому до тех пор, пока пение утренней птицы не возвестит его беспокойной свите наступление нового дня. Испугавшись этого предвестия, сильфы жмутся друг к другу, словно рой пчел при первом раскате грома, когда крупные капли дождя наклоняют к земле венчики цветов, которые ласточка ласкает на лету, не касаясь их крылом. Они падают, вновь взмывают ввысь, поднимаются, сталкиваются подобно атомам, влекомым противоположными силами, и беспорядочно истаивают в солнечных лучах.
Рассказ
…О rebus meis
Non infid`eles arbitrae;
Nox, et Diana, quae silentium regis,
Arcana cum fiunt sacra;
Nunc, nunc adeste… [19]
19
…О rebus meis… — Гораций, Эподы, V, 49–50.
…Верные Делам моим пособницы, Ночь и Диана, что блюдешь безмолвие При совершенье таинства, Ко мне! На помощь!(Перев. с лат. Ф. Петровского.)
Окончив занятия в школе афинских философов и любопытствуя увидеть красоты Греции, я впервые очутился в поэтической Фессалии. {55} Рабы мои ожидали меня в Лариссе, в приготовленном на сей случай дворце. Мне захотелось пересечь в одиночку, величественной ночной порой, тот лес, пристанище знаменитых колдуний, что укрывает длинным зеленым пологом берега Пенея. Темные тени, сгустившиеся под бескрайним лесным сводом, почти не пропускали света, и лишь кое-где сквозь ветви, поредевшие, без сомнения, от трудов дровосека, пробивался дрожащий луч бледной, окруженной туманным ореолом звезды. Отяжелевшие мои веки невольно закрывались, глаза устали отыскивать среди мелкой лесной поросли белесую тропинку, и противиться сну мне помогал лишь хруст песка да стон сухой травы, пригибаемой к земле копытами моего коня, — звуки, в которые я вслушивался из последних сил. Если коню случалось остановиться, я, пробуждаемый его неподвижностью, громко звал его по имени и ускорял его шаг, чересчур медленный для меня, объятого усталостью и нетерпением. Пораженный неведомым препятствием, конь бросался в сторону, оглашал окрестность жарким ржанием, в ужасе вставал на дыбы и отступал, еще сильнее напутанный вспышками, с которыми вырывались из-под его копыт раздавленные камешки…
«Флегон, Флегон, — взывал я к нему, опуская изнемогающее чело на его шею, вытягивавшуюся от ужаса, — дорогой мой Флегон! Разве не время нам уже прибыть в Лариссу, где ждут нас удовольствия, а главное, столь сладостный сон? Еще одно усилие, и ты уснешь на подстилке из самых отборных цветов, ибо даже златая солома, кою сбирают для быков Цереры, для тебя не довольно свежа!..» — «Ты не видишь, ты ничего не видишь, — отвечал он, дрожа всем телом… — они размахивают перед нами факелами, которые пожирают вереск у нас под ногами и наполняют воздух, каким я дышу, гибельными испарениями… Как мне преодолеть их магические круги, как презреть их угрожающие пляски, кои заставили бы отпрянуть даже коней Солнца?»
А между тем размеренный шаг моего коня по-прежнему отдавался у меня в ушах, и сон все более и более глубокий надолго развеивал мою тревогу. Если бы только стайка странных огоньков время от времени не проносилась с хохотом у меня над головой… если бы только безобразный дух, принявший форму нищего калеки, не цеплялся за мои ноги и не тащился следом за мной, выказывая зловещую радость, если бы только омерзительный старик, в чертах которого уродство старости съединилось с постыдным уродством злодейства, не вскакивал на круп Флегона позади меня и его костлявые руки не сжимали меня в смертных объятиях.
«Вперед, Флегон! — восклицал я. — Вперед, прекраснейший из скакунов, вскормленных на склонах горы Иды, {56} презри гибельные страхи, сковавшие твою отвагу! Сии демоны — не более чем пустые призраки. Меч мой, вращаясь над твоей головой, рассекает их обманчивые формы, и они исчезают, как дым. Когда утренний туман начинает таять в лучах восходящего солнца, его полупрозрачный пояс отделяет основания гор от их вершин, и те кажутся подвешенными невидимою рукою к небесам. Точно так же, Флегон, рассекает мой острый меч фессалийских колдуний. Разве не слышишь ты вдали криков радости, оглашающих Лариссу!.. Вот они, вот они, роскошные башни фессалийского города, столь любезного сладострастию; воздух там напоен музыкой — то поют юные девы!»