Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
«Куда торопишься, папа?
Ты, не по годам развитый ребенок, первый ученик класса, в шестнадцать лет поступивший в университет, ты, молодой сверходаренный исследователь, легкий и блестящий, любознательный до чертиков… ты, мучающийся бессонницей, умеющий веселиться, рыцарь своего призвания: понять и описать происхождение (или начало? или истоки?) сознания, невероятную машинерию человеческого мозга. Позже ты поделился со мной своими сокровищами и очень радовался, глядя, как округляются от восторга мои глаза, как жадно я впитываю свет знаний… Я стала прямой наследницей всех этих открытий. Когда в 1800 году Гершель[55] решил измерить температуру невидимого, ему понадобились термометр Галилея и призма Ньютона, и он сумел доказать тот удивительный факт, что Солнце испускает инфракрасные лучи. Я уже двадцать лет отдаю предпочтение этой стороне спектра — спектральной стороне, призрачной, бредовой, — коротким волнам, все более и более коротким, невидимым невооруженным глазом, там, где свет начинает превращаться в тепло. Я использую камеру, чтобы забираться людям под кожу. Вытаскивать на поверхность вены, горячую кровь, самоё жизнь каждого из нас, обнажая невидимую ауру, следы, оставленные прошлым на лицах, руках, телах. Я снимаю в сельских и городских пейзажах самую невероятную вещь — тени. Превращаю фон в форму, и наоборот. Заставляю неподвижное двигаться. Такого ни в одном фильме не покажешь! Мне нравится демонстрировать сталкивающиеся и перекликающиеся мгновения жизни. Устанавливать связи между прошлым и настоящим, между здесь и там. Между молодыми и старыми, живыми и мертвыми. Пытаться уловить фундаментальную нестабильность нашего существования. Я в каждом репортаже хочу встретить индивида и сделать все, чтобы понять его, переброситься словечком. Сделать шаг-другой рядом с ним, проводить до дома, выслушать, расспросить, увидеть, “что там за маской”, поиграть с ним, с его убеждениями, уловить движение жизни, понять, за что он себя любит, и уйти, оставив человека более свободным, чем до нашей встречи. Но главная цель — сломать с помощью инфракрасной съемки то, что составляет суть фотографии здесь-и-сейчас.
Боже, папа, почему бы тебе не сбросить скорость?»
— Меня больше всего интересуют шестой и седьмой залы, посвященные Галилею, — сообщает Симон.
Bambini[56]
Чтобы попасть туда, нужно пройти зал № 5 — историю акушерства.
На стенах висят раскрашенные гипсовые слепки: десятки маток в натуральную величину и в подлинном цвете, а среди кровеносных сосудов, у позвоночного столба или подвздошной кости, — младенцы, младенцы, младенцы. В каждой матке — один эмбрион или близнецы, готовящиеся появиться на свет, идущие головкой, попкой, ногой, плечом, с наложенными акушерскими щипцами.
Посетители минуют этот зал «на рысях». Ничего удивительного — натурализм ужасен, тем более если рядом нет бело-голубых Мадонн, и глазу не на ком отдохнуть. Все здесь олицетворяет страдание, раскрашенная скользкая псевдоплоть ужасает. Внутренности, обрубки женских ляжек, кровоточащие куски мяса.
Симон — не исключение, он тоже почти бежит, не глядя по сторонам.
Непристойные акушерские препятствия: все эти рождения помешали твоему Возрождению, ведь так, папа? Великан рычит, из его восставшего фаллоса капает сперма. Хороший год, плохой год, каждая капля — сгусток-эмбрион. Клетки делятся, множатся. Детишки растут, едят. Великан в ужасе бежит, дети его преследуют. Он спотыкается, падает. Дети его пожирают.
У Галилея и его невенчанной жены было трое детей. Девочек отослали в монастырь, сын остался с матерью в Падуе. Никакой семейной жизни. Традиция предписывала эрудитам холостяцкое существование…
Справедливо, — соглашается Субра. — При двух женах и шести отпрысках о высоком не поразмышляешь…
Galileo[57]
На стене зала № 6 внимание посетителей сразу привлекает стенд с текстом отречения гениального ученого на латыни и итальянском.
Рена переводит по просьбе Ингрид: «Я, Галилео Галилей, профессор математики и физики во Флоренции, отрекаюсь от своего учения о том, что Солнце есть центр вселенной и не сдвигается с места, а Земля центром не является и не остается неподвижной».
Симон делает несколько шагов по залу, останавливается перед витриной и вдруг начинает хохотать. С десяток туристов как по команде поворачивают головы и смотрят на него.
— В чем дело? — вскидывается Ингрид.
— Глядите, что тут есть! Нет, вы только поглядите!
Они подходят — послушные, как всегда. Ингрид опережает Рену, и ее лицо морщится в брезгливой гримасе.
— Это палец?! — восклицает она.
— Да, и не абы какой палец! — подтверждает Симон.
Он хохочет и умолкает, только убедившись, что они действительно поняли. В витрине, под стеклянным колпаком, уже четыреста лет хранится средний палец великого ученого, обвязанный кружевной ленточкой. Ноготь почернел, кости усохли, но гордо воздетая реликвия, кажется, по-прежнему грозит иерархам католической церкви: Eppur si muove![58]
«О, Галилео Галилей, если бы ты только мог встретиться с моим отцом! Вы стали бы неразлучны, часами обсуждали бы закон Архимеда об условии плавания тел! Лед легче или тяжелей воды? — Тяжелее, утверждали древние. — Так почему он плавает на поверхности? — Из-за своей формы. Большие плоские льдины плавают, как корабли. Читайте Аристотеля! — Это неверно! — утверждал славный Галилей. Смотри: даже кусок, силой удерживаемый на глубине, всплывает, стоит его отпустить. Значит, он легче, как бы ни выглядел.
Галилео и Гринблат! Оба мошенники, вне всяких сомнений! Вас сближает еще и презрение к тем, кто предпочитает фрукты цветам, гелиотропам и бриллиантам. Галилей говорил, что они заслуживают встречи с головой Медузы: пусть окаменеют, чтобы выглядеть еще совершеннее!
Итальянский астроном столкнулся с опасными трудностями! Его преследовали, вставляли палки в колеса, осудили, приговорили, разрушили карьеру. В семьдесят пять лет — он был на пять лет старше тебя сегодняшнего! — Галилей по приговору суда до конца дней стал пленником Инквизиции. Сначала его это угнетало, потом он привык, решил не сдаваться и снова начал работать. Ему запрещено писать о космосе? Он отольет колокол для собора в Сиене и углубит свое исследование о свободном колебании маятников, продолжит изучать качение металлических шариков по деревянной наклонной поверхности, закончит старый трактат о движении. Его “Беседы и математические доказательства, касающиеся двух новых областей науки” надолго определили развитие физики. Несмотря на всевозможные препятствия, ослепший 74-летний старик проведет остаток жизни, делая открытия, — потому что так хотел, мог и должен был! Потому что это доставляло ему радость!
Где были монреальские Галилеи образца 1965 года, которые могли бы и захотели изучать вместе с ним не только небесный свод, но и глубины человеческой души? Только Симон Гринблат сражался с прагматизмом коллег, равнодушием начальства и собственными сомнениями… его никто не преследовал.
Он растратил все свое время и энергию, а его мечты уплыли, как дрейфующие льдины…
Почему моему отцу не досталось ни одного мгновения счастья? Почему он утопил свое призвание в нелепых семейных спорах?»
Ну, ты уж точно никогда не спорила ни с одним из мужей! — веселится Субра.
«Мы с Азизом не сходимся всего по двум темам: мать и добрый Боженька».
Была же тебе охота собачиться из-за подобных пустяков! — смеется Подруга Рены.
«А вот была! К вопросу о матерях. Когда я говорю, что нахожу гостеприимство Айши… удушающим — с ее кускусом, сладостями, нескончаемыми обедами и патологической страстью к похвалам, Азиз злится и запальчиво спрашивает: “Предпочитаешь стиль отношений под названием Отсутствие? Как у вас с матерью? Или у тебя с детьми? Да ты понятия не имеешь, что такое мать!” Я люблю такие сражения, они напоминают мне детские стычки с Роуэном и матчи по регби с его уэстмаунтскими товарищами. Я обожала свалку, когда лежала на земле, свернувшись в клубок вокруг бесценного мяча, а дюжина мальчишек падала на меня сверху. Было больно, но я никогда не плакала. Азиз сильнее: когда ему надоедает наше противостояние, он хватает меня за запястья и выворачивает руки, а кончается все чаще всего в кровати…
Насчет доброго Бога: Азиз напрочь отказывается верить, что я агностик. Я не раз объясняла, что в голове у моего отца имелось место для Всевышнего, но оно пустовало, а в моей отсутствует само место. Мы часто спорили и без потасовок и криков, потом часами молчали, оба чувствовали себя несчастными, копили подленькие подозрения, которые конечно же рассеивались, как дым. А заканчивалось все любовной схваткой в койке, на кухонном столе, под душем, на ковре в гостиной или под большим обеденным столом.