Инстанция буквы в бессознательном (сборник)
Шрифт:
Довольно уже и того, что нам пришлось здесь, в рамках фрейдовского мифа, сказать о мертвом Отце. Но миф не довлеет себе, когда не служит основой какого-либо ритуала, а психоанализ, как мы покажем в дальнейшем, вовсе не является ритуалом Эдипова комплекса.
Труп является, конечно, полноценным означающим, но гробница Моисея для Фрейда так же пуста, как гробница Христа для Гегеля. Ни одному из них не поведал Авраам своей тайны. Я предпочту начать с того, что, будучи прежде всего означающим, артикулирует аббревиатура S(A). Мое определение означающего (другого, собственно, и не существует) следующее: означающее — это то, что представляет субъект другому означающего. Это означающее будет, следовательно, таким означающим, которому все прочие означающие представляют субъект. Это означает, что в отсутствие этого означающего все остальные ничего не представляли бы. Ибо представлено нечто может быть только кому-то.
Поскольку же батарея означающих, как таковая, обязательно является полной, это означающее может быть только чертой, которая вырисовывается в их замкнутом контуре без возможности быть к нему сопричисленной. Символизируется оно, соответственно, введением в совокупность означающих символа (-1).
Само оно, как таковое, непроизносимо — но не его действие, ибо это последнее имеет место всякий раз, когда произносится имя собственное. Его высказывание равно его значению.
Откуда следует, что по алгебраическим правилам, которыми мы пользуемся, оно может быть рассчитано следующим образом:
S (означающее) / (означаемое) = s (высказывание)
При S = (-1) мы имеем: s = √1.
Это и есть то, чего не хватает субъекту, чтобы почитать себя исчерпанным своим когито, т. е. то, что в нем немыслимо. Откуда же берется это существо, незаконным образом дающее о себе знать в море имен собственных?
У субъекта в качестве Я мы этого спросить не можем. Чтобы это знать, у него нет никаких данных, ибо если бы субъект этот, Я, был мертв, он, как мы уже говорили, об этом не знал бы. А значит не знает он меня и живым. Так как же Я докажу себе, что Я существую?
В лучшем случае я могу доказать Другому, что существует он — не доказательствами бытия Божия, разумеется, которыми вот уже века как его убивают, а любовью к нему — решение, принесенное христианской керигмой. Решение, впрочем, слишком ненадежное, чтобы нам пришло в голову обойти с его помощью нашу проблему: «Что семь Я?»
Я нахожусь на месте, с которого провозглашается, что «вселенная есть изъян в чистоте Не-Бытия».
И небезосновательно: ведь чтобы сохранить себя, это место заставляет чахнуть само Бытие. Оно именуется Наслаждением, а его-то отсутствие и сделало бы вселенную тщетной.
Что же, значит я за нее в ответе? — Да, конечно. Выходит, что наслаждение это, нехватка которого делает Другое несостоятельным, — оно мое? Опыт показывает, что как правило оно мне воспрещено, причем не только в силу дурного устройства общества, как полагают обычно глупцы, а, я бы сказал, по вине Другого, если бы он существовал. Но поскольку Другой не существует, мне остается только взять вину на Я, то есть поверить в то, к чему опыт наш нас всех, с Фрейдом во главе, и ведет — к первородному греху. Даже если бы у нас не было откровенного — и горького — признания самого Фрейда, все равно нам было бы не уйти от того факта, что от мифа — последнего мифа в истории — которым мы его перу обязаны, для нас проку ничуть не больше, чем от запретного плода, с той единственной, не идущей в его как мифа пользу разницей, что, будучи более лаконичным, он не до такой степени дурит людям головы.
Но что мифом не является и что Фрейд сформулировал, однако, одновременно с Эдиповым комплексом — это комплекс кастрации.
В этом комплексе и заложена главная пружина того ниспровержения, которое мы пытаемся здесь, прибегнув к его диалектике, артикулировать. Ибо без комплекса этого, до Фрейда, впервые включившего его в механизм формирования желания, практически неизвестного, никакая теоретическая разработка в данной области в наши дни обойтись не может.
Попыток сформулировать его более тщательно в психоанализе по правде говоря, не было, а если им и пользовались, то именно для того, чтобы его объяснения избежать. Вот почему это громадное, Самсона достойное тело обречено вращать жернова на филистимлянской мельнице общей психологии.
Конечно, во всем этом есть, что называется, костяк. Представляя собой то самое, о чем здесь идет речь, т. е. структурную основу субъекта, он образует в нем, по сути дела, то пограничное поле, которое мысль, будь то диалектическая или математическая, всякий раз, когда ей удается, вроде бы, замкнуть логический круг, заведомо избегает, перепрыгивает, обходит, или блокирует.
Вот почему тех, кто за нами следует, мы охотно ведем в те места, где логика сбивается с толку зияющим разрывом между воображаемым и символическим — ведем не для того, чтобы порадоваться ждущим нас там парадоксам, и не ради пресловутого кризиса мысли, а, скорее, наоборот, для того, чтобы увидеть за их фальшивым блеском зияние, на которое он указывает, для нас всегда просто-напросто поучительное, а главным образом для того, чтобы попытаться создать методику своего рода исчисления, само неусвоение которого подняло бы завесу тайны.
Таков призрак причины, который мы преследовали в чистейшей символизации воображаемого путем чередования подобного и несходного [113] .
Обратим же внимание на то, что не позволяет придать нашему означающему S(А) смысл понятия «Мана» или чего-нибудь ему сродного. Дело в том, что любая артикуляция этого означающего, исходящая из ничтожества социального факта, нас удовлетворить не способна, даже если факт этот будет прослежен до пресловутого факта тотального.
113
Позднее же, и в противоположном направлении, в попытке сделать гомологичными поверхности, топологически определенные в терминах, задействованных здесь в субъективной артикуляции. И даже в простом опровержении пресловутого парадокса «Я лгу» (примечание 1962 года).
Конечно, Клод Леви-Стросс, комментируя Мосса, надеялся опознать в нем следствие нулевого символа. Мне кажется, однако, что речь идет в данном случае скорее об означающем нехватки этого нулевого символа. Вот почему, рискуя приобрести дурную славу, я указал, до каких пределов счел я возможным довести использование математического алгоритма в собственных целях: символ √-1, обозначаемый в теории комплексных чисел буквой i, оправдан лишь в той степени, в какой он не претендует на сколь-нибудь автоматическое употребление в дальнейшем.
Необходимо твердо усвоить, что наслаждение говорящему как таковому воспрещено, или что для любого, кто является субъектом Закона, оно не может быть высказано иначе, как между строк, ибо на этом-то самом запрете Закон и основан.
Ведь скомандуй Закон: Jouis! (Наслаждайся!), и субъект ничем не сможет ответить на это, кроме J'ouïs (Я слушаюсь), в котором наслаждение будет разве что подразумеваться.
Но сам Закон вовсе не преграждает субъекту доступ к наслаждению: просто из преграды почти естественной [barrière] он получает наглухо запертый, перечеркнутый чертою субъект [sujet barré]. Ибо пределы наслаждению ставит удовольствие — удовольствие, связующее воедино беспорядочную в себе жизнь до тех пор, пока от регуляции, открытой Фрейдом в качестве первичного процесса и подобающего удовольствию закона, не произойдет новый запрет, на сей раз никакой отмене не подлежащий. Иные говорят, что Фрейд всего-навсего следовал в данном случае тем путем, по которому уже шла современная ему наука и который лежал, к тому же, в русле давней традиции. Чтобы оценить смелость его шага, достаточно, однако, посмотреть, какая его ждала награда: крушение в столкновении с неоднородностью комплекса кастрации.
Это единственное указание на то беспредельное наслаждение, которое несет знак своего запрета в себе самом и, для образования этого знака, предполагает жертву — жертву, приносимую в том самом акте, в котором символом наслаждения выбирается фаллос.
Выбор этот возможен благодаря тому, что на своем месте в зеркальном образе фаллос, т. е. образ пениса, негативируется. Это и обрекает фаллос на то, чтобы стать в диалектике желания телом наслаждению. Следует, таким образом, отличать принцип жертвы, который является символическим, от воображаемой функции, себя ему жертвенно посвящающей, но давая ему инструмент, одновременно его маскирующей.