Интенциональность и текстуальность: Философская мысль Франции XX века
Шрифт:
В клинико-теоретическом контексте я отметила, что единственные моменты, которые казались лишенными «отстраненности» Дидье, подлинно «доброжелательными», были те, в которых он рассказывал мне о своей живописи. Содержание его речи, достаточно «специализированное» и «техничное», мешало мне вообразить эти картины. Однако голос его оживлялся, он краснел, эмоции выплескивались. Живопись являлась, очевидно, скрытой частью того айсберга, который он конструировал посредством собственного дискурса. Слово «видеть» не «говорило» ему ни о чем. В его речи не было страстей. Дидье «означивал» иначе. Субституты вещественных репрезентаций (его картины) занимали место отношений между репрезентациями вещей и репрезентациями слов, чтобы обеспечивать психическую идентичность, которую не ухитрялось создать его нарциссическое Я. Противополагая акт и сигнификацию, он обеднял собственные фантазмы. Его удовольствие усиливалось в самореферентном акте, доходившем вплоть до онанизма. Напротив, языковые знаки были освобождены от смысла, представляя собой разъединенные и лишенные эмоций акты. Ритуализированные, пустые, абстрактные знаки.
Кроме того, у меня сформировалась «контр-трансферная убежденность» в том, что прямой язык аффекта и желания Дидье был скорее живописным, нежели словесным. И мы проделали, возможно, ложный путь, настаивая исключительно на защитной функции слова, больше чем на самом лечении, на времени, на способах выражения, в которые были вписаны (на что я меньше рассчитывала) его душевные травмы и его желания. Он принес мне фотографии своих работ, которые комментировал одну за другой. Работы Дидье представляли собой смесь живописи и коллажа. Я была потрясена неистовством этого живописного «дискурса», который, к тому же, порывал с «нейтральностью», крайней учтивостью и отвлеченностью речи, адресованной мне до сих пор. Изломы, осколки, частицы, как будто бы результаты какой-то резни, различные существа, объекты, покорные манипуляциям художника, конституировали новую идентичность. Таким образом, неповторимый облик заключал в себе осколки расщепленных личностей, в основном женских, обнаруживалась их ничтожность, их неожиданное уродство. Итак, «черная дыра» идентифицирующего травматизма нашла свое выражение в живописи. Минуя ограниченность употребления речи при навязчивых состояниях, садистские влечения Дидье получали здесь свободное выражение. Наслаждением порождалось существование, которое нуждалось в частицах других для подпитки фантазматического извращения, недоступного даже в момент онанистского акта.
Я заняла место мертвой матери, которая одобряла работы своего сына охотно и без комментариев. С той лишь принципиальной разницей, что моя позиция, называвшая своими именами садистские фантазмы, расходилась с материнской и преследовала цель произвести подлинную «фантазматическую прививку» этому пациенту. В конце концов, находимся ли мы перед лицом фантазма, когда не выражено эротическое содержание наиболее дерзких живописных репрезентаций, снятое эстетическими абстракциями? Кстати, по поводу Дидье мне показался закономерным этот вопрос, так как столько «образов» (которые для меня представляли эти фантазмы) казались изолированными в его сознательной речи, непригодными для всякой ассоциативной работы, способной к восприятию бессознательного фантазма. Следовательно, я стала идентифицировать исчезнувшие фантазмы (изолированные или реально расщепленные) и их сексуальный смысл. Это была необычная интерпретация, в которой без труда усматривалось контр-трансферное влияние. Я познакомила Дидье с моими фантазмами, которые вызывали его картины в моем представлении. Кроме того, на этом пути между нами установился воображаемый и символический контакт. Все еще находя мои слова «упрощающими» и «наивными», Дидье принялся соглашаться или исправлять, уточнять, отклонять мои интерпретации его коллажей. Он дошел до того, что начал называть своими именами собственные фантазмы, лежавшие в основе его холодного техничного мастерства. Три психических события привели его к этому, и они, по моему мнению, являлись поворотными в работе с Дидье.
Он передает мне разговор со своей женой, которая родилась и жила в другой стране. Я подчеркиваю, что он хочет «набить морду иностранке». Дидье отказывается от такой интерпретации, уверяя меня, что для него иностранка — это я. Ему трудно рассматривать свою жену как извращенный объект, поскольку она не включена в сексуальную активность пациента. Однако она «участвует» в онанистском удовлетворении Дидье в качестве сверх-я, если не потворствующего, то, по крайней мере, дозволяющего. Она не вызывает агрессивности в подлинном смысле этого слова, но открыто обесценивает участие своего мужа, что способно даже деблокировать его сексуальный акт с другим (она не стоит труда, значит «это» не стоит труда) и расколоть эротическую активность, дискредитируемую онанистским удовлетворением. «Чуждость» его жены действует, как защита от страха быть поглощенным и истребленным удовлетворением, получаемым с собственной матерью: впрочем, она приходит, но она не может быть, как «мать», возбуждающей и разрушающей. Дидье может, наконец, принести жену в жертву во всемогуществе «отыгрывания», без сомнения, желанном, но никогда не реализованном, в отличие от аналогичного с собственной матерью.
Во время сеанса выявляются необычно бурные отношения между Дидье и его женой, в свете которых он больше и детальнее рассказывает мне о своей сексуальности, о своем генитальном и анальном онанизме. Интенсивное ликование, смешанное со стыдом, отличалось от его обычной благопристойности. Что касается воспоминания о тотальном эксперименте, о полиморфном возбуждении, то при помощи онанизма совершался акт с телом, садомазохистски неограниченным, с телом, целиком становящимся половыми органами, умоляющем об облегчении от некоего мощного напряжения, при невозможности выразить его в словах или в контакте с кем-то другим23. Даже рот оставался закрытым при слове «Мать», неприкосновенной в памяти Дидье, и даже «приговоренная» квартира хорошо это символизировала. Дидье, отнятый от материнской груди достаточно поздно, хранил секрет этой невыразимой оральности в виде сексуального напряжения, фиксированного на анальной и пенисальной зонах, развитых в дальнейшем. Этим «приговором» рот приближался к преждевременному и искусному использованию языка, который долгое время оставался в качестве нейтрализованной, механической оральности.
В то время когда мною совершалась работа, которую я назвала бы «растапливанием ледника» неосознанных влечений и слов Дидье, он рассказал мне свой второй сон.
Дидье находится в кровати собственных родителей. Они занимаются любовью. Но он не просто находится среди них, он является ими обоими сразу, пенисом и влагалищем одновременно. Он — мужчина, и в то же время — женщина, отец и мать, слитые в коитусе, вплоть до испытывания вагинальных наслаждений.
Ф. Гринакр24 отмечал, что извращение заключается в потребности ребенка к осязанию родителя. У Дидье, кажется, производится связь с осязанием обоих родителей; это — то, что позволяет мне говорить, в этом случае, о бифокальном симбиозе. Во время онанистского акта Я рассматривает свое тело не как «утраченный объект», а как примитивную сцену, во время которой совершается симбиоз с обоими родителями сразу, подкрепляемый фантазмом тотальной сексуальности (рожденной как другое альтернативной бисексуальности). Не являлась ли эта тотальная сексуальность препятствием для детальных и связанных репрезентаций? Фантазм бисексуальности может быть интерпретирован как препятствие для вербальной коммуникации с другим и для разделения, которые предполагаются сексуальностью. Было бы точнее, в случае с Дидье, говорить о возбудимости, предшествующей сексуальности, в той мере, в какой он исключает связь с другим, являющуюся самой сутью Эроса. В этой связи самоудовлетворение и разочарование замещают эротизм и депрессию, подвергая тело телесному «отыгрыванию», либо соматизации. Обнаруживая вновь эти ощущения и фантазмы, Дидье рассказывает мне об этом. Чье-то присутствие, ожидание ответа все более и более заменяет монологи. Вернувшись из отпуска, Дидье сообщил мне, что у него исчез дерматоз.
Теперь нам проще будет понять особенность фантазма этого пациента. После знакомства с его работами, я анализировала «коллаж»25, который он создает во сне с половыми органами обоих родителей. Присутствие отца, который отнюдь не является ничтожным персонажем, ограничивается тем, что он оценивает, заставляет страдать, наслаждаться или приводит в возбуждение женское тело. Можно предположить, что своим участием в коитусе родителей Дидье опять воспроизводит материнский фантазм и ее двойное желание: гомосексуальное (для соперницы) и гетеросексуальное (для мужа). Интеграция этих элементов трудна, и развратница сохраняет в их несогласованности источник возбуждения. Существует тенденция к их нейтрализации и упорядочиванию. Вследствие этого компромисса его фантазм воспринимается аналитиком как театрализация, мизансцена, артефакт. Операциональная фантазматическая композиция Дидье (коллажи на бумаге, коллажи во сне) является посредником между неосознанными влечениями и речью и сохраняет внешними одни по отношению к другому.
Интерпретативная работа, которую я ему предложила по поводу различных типов коллажей, способствовала изменению режима эротических репрезентаций. Новый тип сна, следующий из важной ассоциативной деятельности, конституировал прогресс в выработке субъективного единства26. Во сне осуществляется детская потребность испытывать единство своего порочного тела, минуя иллюзорный синкретизм со своими разрозненными составляющими (отцом, матерью, первой идеализированной супругой). Эта унификация во сне заимствует путь вербального означающего, модулированного первоначальными процессами развития, сенсорным опытом и опытом влечений, что отражается на фантазматической деятельности. Отныне выражение актов от первого лица (Я-глагол) заменяет оформление действия (коллажи), сублимационное действие которых уменьшало тоску и способствовало построению фантазматических конструкций.
Трансфер, «позитивный в целом», переместился к отцовскому эдиповому полюсу. Кроме того, пациент изложил мне серию своих снов, на редкость необузданных и направленных против своего отца. Анализ этих снов по отношению к анальным влечениям позволил произвести важное исследование извращенного характера пациента. Желание воздействовать анальным способом на отца было интерпретировано как желание отомстить отцу за себя, поскольку он оставил Дидье в виде пассивного объекта для матери. Во время данного анализа я была этим беззащитным отцом, и его атаки были адресованы против меня (Дидье мучился анальными влечениями, до сих пор неизвестными). Кроме того, он продолжал мстить за себя теми образами, которые приходили во сне из-за страха, который внушали ему мои интерпретации: из страха быть униженным еще и пассивностью. Анальные конфликты, задавленные лечением, были приняты во внимание, хотя, скорее всего, они не были ликвидированы. Если такая цель лечения и возможна, то она кажется мне дискуссионной и даже опасной для такого пациента, как Дидье. Его извращенность едва формирует нарциссический заслон несостоятельности, удерживаемой при помощи анальной стадии (в виде анальной возбудимости, препятствующей способности к половому размножению, в виде идеализирующих анальную стадию живописных произведений). При таком раскладе черты анальной стадии, пригодные для восприятия, остаются необходимыми (при «поврежденной» форме) для сохранения психической идентичности. Без таких мер предосторожности возможны две перспективы: ликвидация анальной защиты приведет к психопатическому краху или же она приведет аналитика к бесконечному воспроизводству… анальных инцидентов. Эта последняя развязка открывает, со всей очевидностью, секрет склонностей к занятиям психоанализом. Дидье не был готов встать на такую позицию. Тем временем выявляется возможность для анализа эдиповых конфликтов с отцом.
Попытка считать себя мужчиной противопоставляла Дидье его эдиповому соперничеству с собственным отцом. Предшествуя этой эдиповой страсти, отрицание породило фантазм тотального сексуального опыта. Теперь сексуальность включала в себя угрозу частичной кастрации отца, против которой решительно выступал Дидье. Однако я убедилась, что эдипова вина (которая при встрече лицом к лицу с предполагаемым психоаналитиком ведет к осуждению «тотального наслаждения», которого жаждет пациент, воображает и преподносит ему) имеет отношение к множеству Причин не тяжелой, но очень беспокоившей болезни Дидье, претерпевшего хирургическое вмешательство. Эта соматизация показывает, что психическая репрезентация способствует ей, но она не берет на себя полностью ответственности за конфликт влечений. В какой мере извращенная организация этого пациента была ответственна за такую соматическую эдипову развязку? Подвергаясь этому «наказанию», Не хотел ли Дидье наказать меня, женщину и аналитика, неспособную разрешить свою сексуальность без посредничества третьего мужского лица? Я настаиваю на мысли, что основное хирургическое вмешательство было выбрано в психологическом регистре «отыгрывания» и даже в «коллаже» или «деколлаже». В этом смысле оно свидетельствует о неустранимой и недоступной эротической интимности развратника. Зато, привнося эти события в трансфер, пациент сохранял для врача привилегированное место: воображаемое и символическое место, в котором разыгрывается драма его индивидуации.