Интервью: Беседы с К. Родли
Шрифт:
Мы окрашиваем себя в наших воспоминаниях в радужный цвет. Мы представляем себе, как в прошлом ведем себя лучше, принимаем более удачные решения, лучше ладим с людьми и больше положенного ставим себе в заслугу. Мы приукрашиваем себя как ненормальные и можем потом двигаться вперед и продолжать жить. А правдивые воспоминания, скорее всего, просто вогнали бы нас в депрессию.
А тогда в какой степени мы вообще можем полагаться на собственную память?
Ну, как говорил Фред Мэдисон в фильме «Шоссе в никуда»: «Я предпочитаю помнить вещи по-своему». Любой из нас так и поступает, до определенной степени. Но большую часть дня мы проводим в грезах. Всегда можно сбежать из действительности внутрь своего сознания и проскользнуть в совершенно иной мир.
Учитывая, что вы так много заимствуете из прошлого в ваших работах, бывает ли вам иногда трудно приблизиться к воспоминаниям и событиям из детства ?
Ну, раз вы заговорили об их труднодоступности, то, наверное, да. Но иногда вы фокусируетесь на определенном месте, которое напоминает вам о чем-то, и тогда все эти вещи начинают проявляться. Но у меня был опыт моментальных вспышек, казавшихся воспоминаниями. Они сопровождались фантастическим ощущением счастья, но я абсолютно не в состоянии вспомнить, где именно это случилось. Чувство это было так реально, однако я не помню, когда все происходило. В сознании всплывали маленькие фрагменты, слишком крошечные, чтобы узнать за ними реально происходившие вещи.
А чем старше вы становились, тем больше находилось доступных воспоминаний?
Да. Думаю, это вопрос сохранности. Вы до такой степени погружаетесь в разные дела по мере взросления, что теряете способность различать мелкие детали и переживать подобный опыт. И вот впервые за долгое время что-то всплывает и вы возвращаетесь назад. Какая-то мелочь. Очень важно отрешиться, сесть и посмотреть на вещи спокойно, с нижней перспективы. Когда ты еще мал, то смотришь на вещи снизу вверх. А если ты можешь потом снова снизойти до той же точки зрения и взглянуть на предмет с той же позиции, это вроде как снова пережить то же самое. Только взрослым вы знаете гораздо больше, и это все портит.
Но в детстве очень много загадочного. Даже что-то простое вроде дерева может быть непонятным. Ты смотришь на него издалека, и оно выглядит маленьким, а когда подходишь ближе, кажется, что оно вырастает, и не понимаешь, что за правила тут действуют. Мы думаем, что поняли эти правила, когда стали взрослыми, но единственное, в чем мы действительно поднаторели, — это оскудение воображения. В детстве мир казался мне целиком и полностью фантастическим. Конечно, я терзался обычными страхами, например боялся ходить в школу — я знал, что там меня ждут всякие проблемы. Но любой другой с такими проблемами тоже сталкивался, так что мои страхи были обычным делом. Оглядываясь назад, могу сказать, что школа — это, по-моему, преступление против молодости. Она разрушала ростки свободы. Учителя не поощряли знания или здоровый взгляд на вещи. Те люди, которые меня интересовали, не ходили в школу.
Чаще всего я чувствую себя ребенком в возрасте от девяти до семнадцати лет, а иногда шестилетним! С тех пор тьма сгустилась. Тьма — это понимание мира, человеческой природы и моей собственной природы, слепленное в один ком грязи.
Но независимо от того, происходили события в точности так, как вы их запомнили, или нет, детские вос-поминания все равно являются для вас постоянным источником материала.
Вот именно. Но знаете, новый материал тоже возникает постоянно. Новое и старое иногда чудесным образом соприкасаются.
Что привлекает вас в живописи и почему вы до сих пор чувствуете потребность писать картины?
Ну, можно сидеть в кресле — а я люблю просто сидеть и валять дурака — и уплывать прочь. А иногда, когда я готов уснуть, особенно сидя в кресле с закрытыми глазами, я дрейфую сквозь пространство, где возникают образы, и не контролирую их. На самом деле, как только я начинаю думать о них, они пропадают. А если я не оцениваю их и не придаю им большого значения, они просто роятся. Обычно сериями. Например, если это лицо, то следующее лицо будет просто слегка отличаться от первого, но все будут похожих очертаний. И некоторые из этих идей или образов очень волнующие. Нарисовать что-то — способ зафиксировать это более четко. Тогда у вас будет образ, на который вы можете смотреть. Девяносто девять процентов этих образов вы не сумеете воспроизвести в памяти уже спустя неделю. А живопись как бы напоминает вам о них, и они существуют. И вы доделываете их до готовности, и это приятно — немного волнующе обладать ими, взаимодействовать с ними.
Примерно то же происходит, когда слушаешь учителя. Если в это время рисовать, рисунок может не иметь ничего общего с тем, что ты слышишь, но, если тебя спросят, что он или она сказали, достаточно провести пальцем по рисунку, и все сказанные слова будут в нем записаны. Ты становишься как игла на пластинке, и это сногсшибательно.
Сновидения очевидно являются краеугольным камнем вашего кино. Они играют важную роль в вашей жизни?
Грезы наяву очень важны, они приходят, когда я спокойно сижу в кресле и отпускаю мысли блуждать. Когда спишь, свои сны не контролируешь. Мне нравится погружаться в мир сновидений, который я создал или обнаружил, в мир, который я выбрал.
Когда удается запомнить кошмар, от которого проснулся, и потом пересказываешь его другу, тот не пугается. Вы видите по его лицу, что это вовсе не такая страшная история, как вам показалось...
Но как раз в этом и сила кино. Он не может сопереживать такому сну, потому что сновидец получил его на тысячу процентов в личное пользование. Этот сон показывают только ему. Он уникален и убедителен для этого человека. Но с помощью звуков, сюжетов и времени вы можете гораздо доходчивее воплотить его для других в фильме.
...Но вот этот кошмар — какова природа недостающего элемента, о котором так сложно рассказать другим?
Это субъективная вещь. Она не произведет на Боба такого впечатления, как на Сэма, и иначе повлияет на Сюзи. У всех все по-разному. Во сне может содержаться какой-то пугающий абсурд, но он работает только для вас. Но этот страх слишком абстрактный. У моего друга Джека Фиска есть повторяющийся сон про шину. Она крутится на полке в гараже. Крутится, чуть не падает, а потом начинает крутиться назад. Вертится в другом направлении, опять чуть не падает. Только это крутящееся колесо его и пугает. Ну надо же, представляете! Самый главный элемент невозможно передать другому. Нужно транслировать какую-то дополнительную информацию. Насытить крошечный базовый компонент неким знанием.
Мне оно передалось в «Диких сердцем», в сцене автокатастрофы, там Шерилин Фенн бродит по кругу, продолжая хвататься за свою помаду и сумку, и ее мозги вытекают наружу. Лора Дерн начинает орать, я в это время звучит простая, леденящая душу мелодия Анджело Бадаламенти. Все детали работают на создание жуткого и страшно меланхоличного момента. И как вам только удалось это все собрать?
Целое круче суммы частей. Иногда. Трудно объяснить это. Только если у вас есть возможность сводить воедино детали — тогда появляются варианты. Поэтому вы беседуете, слушаете, думаете, прикидываете до тех пор, пока вам не покажется, что вариант сработает. Но вы паритесь так над каждой сценой.
Этот эпизод был в сценарии, как я понимаю. А он в итоге вышел таким же, как был написан изначально?
Нет. Но так происходит со всей моей работой. Понимаете, судьба иногда вмешивается. Иногда она работает на вас, а иногда против. И вы смотрите, что тут со своей стороны можно сделать. Здесь присутствует множество других вещей: вы думаете, что держите их под контролем, а на самом деле нет. Мы сидели вместе с Анджело, и я объяснял ему, что мне нужно. Ну, понимаете, это же простая вещь, наивная, из пятидесятых. И Анджело приступил. Он что угодно может сыграть, очень хорошо владеет материалом. В общем, он начал играть, а я с ним разговаривал, и потом он заиграл совсем другое, а я продолжал говорить, потому что реагировал на то, что у него выходило, а он старался уловить, что я на самом деле от него хотел. Так что начинаешь с одного, а дальше уже развиваешь. А потом, как только мне понравилось, он понял. И сыграл пьесу целиком. А потом мы совместили музыку с изображением. И раз — сработало! Говорю вам: эта музыка добавляет восемьдесят процентов ужаса всей сцене. Она эмоциональный стержень сцены.