Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Иосиф Бродский: Американский дневник

Глазунова Ольга

Шрифт:

Спокойствие, обретенное с таким трудом, при всей его иллюзорности способно вызвать оптимизм у поэта. В стихотворении "Муха" (1985) Бродский, сравнивая свое состояние с оцепенением еле ползающего насекомого, обращается к нему со словами ободрения, призывает его к сопротивлению: Не умирай! сопротивляйся, ползай!

Существовать неинтересно с пользой. Тем паче для себя: казенной.

Честней без оной смущать календари и числа присутствием, лишенным смысла, доказывая посторонним, что жизнь — синоним небытия и нарушенья правил.

Но одно дело советовать, и совсем другое — следовать советам: не многим удается "смущать календари и числа / присутствием, лишенным смысла" и чувствовать себя при этом удовлетворительно. Замечание поэта о "слюне", которая, "как полтина, обжигает язык" в разговоре о смерти (сравните: слюнки текут), как раз указывает на то, что для Бродского такой вариант неприемлем.

Светлые моменты, которые остались в жизни поэта, связаны с воспоминаниями о том времени, когда "можно надеть рейтузы; / прикрутить к ботинку железный полоз" и отправиться на реку. Возможность в любую минуту вернуться в далекий мир прошлого, скрашивает ледяное однообразие действительности. Голос Музы, за отсутствием у поэта традиционных лирических или гражданских настроений, начинает звучать "как сдержанный, частный голос", более подходящий для беспристрастного перечисления того, что происходит с человеком в реальности. А если нет эмоций, то нет необходимости и в присутствии небесных светил — их может заменить обычная настольная лампа.

Эклога у Бродского из пастушеской идиллии превращается в монолог стоика, так как шаткое равновесие, которое положено в ее основу, трудно назвать идиллическим. Это рассказ человека о своей смерти, написанный перед смертью. Отсутствие в повествовании паники или страха свидетельствует о восприятии поэтом своего конца как некой логической закономерности: все самое дорогое связано с воспоминаниями и уже ничто не удерживает его в этой жизни. Единственное, что ему остается, — предаться философским размышлениям, ибо философия — это наука, которая учит человека не только жить, но и умирать, сохраняя присутствие духа в любых условиях. Так римский философ Сенека, перерезав по приказу императора себе вены, призвал писцов, чтобы на смертном одре описать последние мгновения своей жизни [152] .

152

Обстоятельства, сопровождающие смерть Сенеки, описываются в книге XV "Ананалов" Корнелия Тацита.

Возможно, в стоическом отношении к тому, что происходит вокруг, Бродский видел удел поэта. В эссе, посвященном творчеству Роберта Фроста, он писал: "Позиция стоика в равной мере подходит как верующим, так и агностикам; при занятии поэзией она практически неизбежна" ("О скорби и разуме", 1994).

Через год после "Эклоги 4-й (зимней)" Бродский пишет "Эклогу 5-ю (летнюю)", которая уже полностью посвящена прошлому. Настоящее, если и присутствует в этом стихотворении, то в виде отдельных замечаний, которые лишь усиливают противопоставление, выявляя причины обращения поэта к воспоминаниям.

"Эклога 5-я (летняя)" в большей степени соответствует жанру пастушьей песни, так как прошлое предстает в ней исключительно в идиллическом ракурсе. Воспоминания о лете, о дачном сезоне, о купании в реке "вроде Оредежи или Сейма [153] ", о разговорах "про ядовитость грибов", о пережитых волнениях подростка, связанных со сдачей экзаменов, заканчиваются настоящим гимном летнему отдыху: Слава нормальной температуре! На десять градусов ниже тела. Слава всему, до чего есть дело.

153

Оредеж — река в Ленинградской области; Сейм — река в Российской Федерации и на Украине, левый приток Десны. (Комментарий — О.Г.).

Всему, что вам еще не надоело! Рубашке болтающейся, подсохнув,

Панаме, выглядящей как подсолнух, Вальсу издалека "На сопках".

Приподнятое настроение автора при обращении к прошлому не нарушают ни воспоминания о духоте летнего дня ("душный июль"), ни "жужжанье мухи, / увязшей в липучке", потому что это жужжанье воспринимается не как "голос муки, / но попытка автопортрета в звуке "ж"". Ближе к ночи звуки сменяются шелестом листвы за окном, в котором слышится откровение природы, шепот душ, "живших до нас на земле": звуки смолкают. И глухо — глуше, чем это воспринимают уши листва, бесчисленная, как души живших до нас на земле, лопочет нечто на диалекте почек, как языками, чей рваный почерк

— кляксы, клинопись лунных пятен ни тебе, ни стене невнятен. И долго среди бугров и вмятин матраса вертишься, расплетая, где иероглиф, где запятая; и снаружи шумит густая, еще не желтая, мощь Китая.

"Эклога 5-я" и "Эклога 4-я" посвящены полярным временам года, с которыми автор соотносит определенные этапы своей жизни. Присутствующее в летней эклоге замечание о выступлениях по радио руководителей страны ("сталин или хрушев последних / тонущих в треске цикад известий") позволяет определить время описываемых событий: это период до 1964 года, то есть до ссылки Бродского в Архангельскую область.

Между окончаниями зимней и летней эклог усматривается параллель: 4-я и 5-я эклога завершаются размышлениями автора о поэзии. Шепот лопочущей листвы, таинственный почерк теней в лунном свете, которые подросток пытается постичь, "расплетая" "иероглифы" в темноте летней ночи, к моменту написания "Эклоги 4-й (зимней)" остались лишь в воспоминаниях; в реальной жизни их заменили разбредающиеся "грешным делом" "вкривь и вкось" по прописи буквы, смысл которых уже не занимает воображение автора.

"Мощь Китая", о которой говорит поэт в последней строке "Эклоги 5-й (летней)", с одной стороны, соотносится с обилием листвы за окном (Сравните со стихотворением Бродского 1965 года "Стансы": "Весь день брожу я в пожелтевшей роще / и нахожу предел китайской мощи / не в белизне, что поджидает осень, / а в сень ступив вечнозеленых сосен"), а с другой, — с темой Востока, неизбежно связанного в сознании поэта с Россией (Сравните со стихотворением 1989 года: "На западе глядят на Восток в кулак, / видят забор, барак, // в котором царит оживление").

Окружающий поэта мир прошлого, который Запад воспринимал как существование за "забором", а Бродский как нормальную жизнь с нехитрыми радостями и дорогими сердцу мелочами, в "зимнем" периоде его жизненного пути сменили белые листы бумаги с безучастно чернеющими на них буквами.

Только обращение к воспоминаниям обеспечивало заряд, необходимый для творчества, создавая в сознании поэта полюс, противоположный холодной пустоте настоящего. Конечно, в действительности прошлое было далеко от тех идиллических картин, которые рисовало воображение поэта, и, надо сказать, что Бродский, как никто другой, отдавал себе в этом отчет, иронизируя время от времени над "буколическими" наклонностями своей поэзии: "Розовый истукан / здесь я себе поставил. / В двух шагах — океан, / место воды без правил" ("Ария", 1987).

За шутливо-безобидным представлением своих воспоминаний в виде "розового истукана" скрывается горькая насмешка. Достаточно вспомнить, что реакция Пастернака на рассказ Ахматовой о том, что ее стихотворение "Я к розам хочу…" не подошло для газеты "Правда", — "Ну, вы бы еще захотели, чтобы "Правда" вышла с оборочками", — послужила причиной обиды настолько сильной, что больше Ахматова и Пастернак не виделись [154] .

Но, видимо, у Бродского "в двух шагах" от океана, в котором не было устраивающих его правил, не нашлось другого выхода, как начать "свою игру" — создать мир, который не имеет ничего общего с реальностью. Однако несмотря на все положительные эмоции, связанные у поэта с воспоминаниями, обращение к прошлому было далеко от идиллии, так как неизбежно сопровождалось горькими размышлениями о другом "варианте судьбы", об упущенных им возможностях.

154

Иванов Вяч. Вс. Беседы с Анной Ахматовой // Воспоминания об Анне Ахматовой. М.: Сов. писатель, 1991. С. 481.

"БОГ СОХРАНЯЕТ ВСЕ"

Размышления о настоящем, прошлом и будущем будут сопровождать поэзию Бродского до самой смерти. Но не всегда при выражении своих чувств поэту удастся сохранять беспристрастный тон повествования.

В стихотворении 1986 года "В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой", рассказывая о своей жизни, Бродский прибегает к леденящим душу сопоставлениям.

Стихотворение начинается с описания больничной палаты [155] ("В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой"), вслед за которым поэт переходит к рассказу о прошлом и будущем, воспринимая свою жизнь как пребывание в различных "комнатах": А в другой — красной дранкой свисали со стен ножи, и обрубок, качаясь на яйцах, шептал: "Бежи!" Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой, то в ней было просторней, чем в той, другой. В третьей — всюду лежала толстая пыль, как жир пустоты, так как в ней никто никогда не жил. И мне нравилось это лучше, чем отчий дом, потому что так будет везде потом. В "отчем доме", который в воспоминаниях поэта предстает в виде комнаты со свисающими со стен кровавыми ножами, он чувствовал себя "просторней", чем в "третьей комнате" настоящего. На то, что "третья комната" соотносится с периодом после отъезда Бродского из Советского Союза, указывает замечание, что ему "нравилось это лучше, чем отчий дом", и ее описание: "всюду лежала толстая пыль, как жир пустоты".

155

Е. Рейн в книге "Мне скучно без Довлатова" (СПб.: Лимбус-Пресс, 1997) сообщает, что это стихотворение помечено автором: "в больнице". В соответствии с этой ремаркой больничная палата может восприниматься и как реальная комната, в которой лежал поэт во время написания стихотворения, и как место рождения — "первая комната" в жизни человека.

Поделиться с друзьями: