ЖАНРЫ

Иосиф Бродский. Жить между двумя островами
Шрифт:

– Конечно, – отвечал Александр Иванович и даже пытался вообразить себе эту фантасмагорическую картину здесь, в Ленинграде.

– Это было потрясающее зрелище, – звучал голос на другом конце провода. – И доехав таким образом до 120-й улицы, я выхожу из лифта на перекресток, как на лестничную площадку. Это был совершенно новый для меня масштаб сна, папа!

Нет, представить себе такое на Невском абсолютно невозможно, ведь тогда Адмиралтейство нависнет над Александро-Невской лаврой, или, наоборот, Лавра нависнет над Адмиралтейством, и обрушение станет неизбежным, что приведет к многочисленным жертвам и хаосу.

Александр Иванович встает с кровати и проходит во вторую полу-комнату, где раньше он занимался проявкой и печатью фотографий.

К этому занятию своего мужа Мария Моисеевна всегда относилась со сдержанным пониманием, ведь порой фотографирование было единственным источником дохода семьи Бродских. Другое дело, что ей постоянно казалось, что Сашу обманывают и не доплачивают, или что он ее обманывает, а при таком повороте дел семейные ссоры были неизбежны.

Теперь ее нет.

Она умерла в 1983 году, посвятив последние одиннадцать лет своей жизни бесполезным попыткам встретиться со своим сыном.

Она писала письма, посещала ОВИРы, снова писала письма, кому-то звонила, с кем-то встречалась.

Конечно, она знала, что существует такое письмо:

«Дорогая мама!

Это письмо официально подтверждает, что я приглашаю приехать тебя ко мне в Соединенные Штаты следующей весной. Я хотел бы, чтобы ты приехала на месяц, то есть на четыре недели где-нибудь в марте. Я оплачу твои дорожные расходы, а также твои расходы во время твоего пребывания здесь, в Соединенных Штатах. Разумеется, ты будешь жить со мной в Анн-Арборе, Мичиган, месте моего пребывания. Это письмо является частью официального приглашения, или вызова, требуемого ОВИРом».

А еще она уже знала, что больна, но надежды не теряла и до последнего дня была уверена, что увидит своего Иосифа.

Из эссе Иосифа Александровича Бродского «Полторы комнаты»:

«Несмотря на девичью фамилию (сохраненную ею в браке), пятый пункт играл в ее случае меньшую роль, чем водится, из-за внешности. Она была определенно очень привлекательна североевропейским, я бы сказал, прибалтийским обликом. В некотором смысле это было милостью судьбы: у нее не возникало проблем с устройством на работу. Зато она и работала всю сознательную жизнь. По-видимому, не сумев замаскировать свое мелкобуржуазное происхождение, она вынуждена была отказаться от всякой надежды на высшее образование и прослужить всю жизнь в различных конторах секретарем или бухгалтером. Война принесла перемены: она стала переводчиком в лагере для немецких военнопленных, получив звание младшего лейтенанта в войсках МВД. После капитуляции Германии ей было предложено повышение и карьера в системе этого министерства. Не сгорая от желания вступить в партию, она отказалась и вернулась к сметам и счетам. “Не хочу приветствовать мужа первой, – сказала она начальству, – и превращать гардероб в арсенал”. Мы звали ее Маруся, Маня, Манечка (уменьшительные имена, употреблявшиеся ее сестрами и моим отцом) и Мася или Киса – мои изобретения. С годами последние два получили большее хождение, и даже отец стал обращаться к ней таким образом. За исключением Кисы все они были ласкательными производными от ее имени Мария. Киса, эта нежная кличка кошки, вызывала довольно долго ее сопротивление. “Не смейте называть меня так! – восклицала она сердито. – И вообще перестаньте пользоваться вашими кошачьими словами. Иначе останетесь с кошачьими мозгами!” Подразумевалась моя детская склонность растягивать на кошачий манер определенные слова, чьи гласные располагали к такому с ними обращению… Имя Киса все-таки к ней пристало, в особенности когда она совсем состарилась. Круглая, завернутая в две коричневые шали, с бесконечно добрым, мягким лицом, она выглядела вполне плюшевой и как бы самодостаточной. Казалось, она вот-вот замурлычет. Вместо этого она говорила отцу: „Саша, заплатил ли ты в этом месяце за электричество» Или, ни к кому не обращаясь: “На следующей неделе наша очередь убирать квартиру”. И это значило мытье и натирку полов в коридорах и на кухне, а также уборку в ванной и в сортире. Ни к кому не обращалась она потому, что знала: именно ей придется это проделать».

Нет, Александр Иванович уже давно не фотографировал, не проявлял пленку и не печатал фотографии.

Вполне возможно, что и заблуждался на сей счет, но твердо находил это занятие избыточным и в высшей степени бессмысленным в его годы. Все уже давно снято, право, зачем смешить людей и бегать перед ними с фотографическим аппаратом, пусть этим занимаются молодые, которым он передал свой богатый опыт. Без остатка!

Каждый следующий день Бродского-старшего был похож на предыдущий, и в этом он видел смысл своего нынешнего существования – соблюдение режима, то, чему его всю жизнь учили на службе, то, чему он потом учил других.

Сына, в первую очередь…

Сейчас он садится в кресло рядом с письменным столом, на котором теперь вместо печатной машинки Иосифа стоит ламповый электрофон «Юность».

Здесь же стопка пластинок: «Черноморская песня», «Лунный вечер», «Иоланта», «Чико-Чико но Фуба», «Песни советских композиторов», «Евгений Онегин», «Рождественская оратория» Баха.

Когда они жили вместе, почему-то именно Бах вызывал особенное его раздражение. Может быть, потому что ритм той жизни был совершенно другим, а «Рождественская оратория» настойчиво требовала остановиться, перевести дыхание, успокоиться, увидеть то, что было скрыто от взгляда пожелтевшими от времени пачками газеты «Правда» и «Красная звезда». Это, разумеется, возмущало, воспринималось как неуместный дидактизм и заканчивалось скандалом, потому что Иосиф наотрез отказывался выключать эту невыносимую музыку.

Конечно, иногда приходилось прибегать и к услугам ремня. Особенно когда сын остался на второй год, получив двойки по точным наукам и английскому.

Отец понимал, что Иосиф сделал это специально, но не понимал, зачем он это сделал специально.

Как, например, не понимал, зачем его сын написал это:

Вижу колонны замерших звуков,гроб на лафете, лошади круп.Ветер сюда не доносит мне звуковрусских военных плачущих труб.Вижу в регалиях убранный труп:в смерть уезжает пламенный Жуков.Воин, пред коим многие палистены, хоть меч был вражьих тупей,блеском маневра о Ганнибаленапоминавший средь волжских степей.Кончивший дни свои глухо в опале,как Велизарий или Помпей.

Теперь, когда они уже давно не виделись, и надежда на то, что им вообще суждено увидеться, таяла с каждым днем, Александр Иванович приходил к такому убеждению: в том, что он не мог понять своего сына, не было ничего страшного, непереносимого и преступного. Это было естественно, потому как хоть они и были родными людьми, они были разными людьми.

Конечно, жаль, что он понял это так поздно.

И вот теперь отец включает электрофон «Юность» и ставит на него «Рождественскую ораторию».

Из интервью Иосифа Бродского:

«В принципе я думаю, что… просто я был частью его, по сути я – это он. Отец был человеком принципа “или – или”, как, впрочем, и все их поколение. Мы же себя очень уважаем за то, что мы люди нюансов. Нам кажется, что мы больше понимаем, больше знаем, что мы лучше чувствуем и т. д. В то время как, если уж говорить совершенно серьезно, то вот эти их “или – или” включали в себя всю ту амплитуду, которую мы артикулируем очень подробно и детально, но это и приводит нас к такому, как бы сказать, состоянию полной импотенции по отношению к действительности. А те люди при всем том, могли совершать какие-то выборы. Отец, например, не был ни членом партии, всего этого “добра” он не терпел, просто не выносил. И еще он был человеком весьма ироничным, во всяком случае, он был ироничен по отношению к государству, к власти, к родственникам, особенно к тем, которые более или менее преуспели в системе. Он все время над ними посмеивался, всегда норовил вступить в спор, и я вижу то же самое сейчас в себе, то есть эту тенденцию к возражению. Думаю, что это у меня в значительной степени от него, так сказать генетический момент, кровный. Я действительно думаю, что “он” – это я. Ведь пока они живы, мы думаем, что мы – другие, что мы – это что-то самостоятельное, а мы на самом деле – часть той же самой ткани».

Музыка звучит ровно, накатывает волнами, и Александр Иванович засыпает, сидя в кресле.

Ему снится сон, будто он в сумерках переходит Дворцовый мост.

Проезжая часть пуста, и поэтому можно безбоязненно идти к колоннаде Военно-морского музея мимо мигающих светофоров. Совершенно непонятное время года – то ли ранняя весна, то ли солнечная теплая осень, из тех дней, которые в Ленинграде можно пересчитать по пальцам одной руки.

Он поднимается по лестнице и видит Иосифа с сине-бело-синей повязкой дежурного офицера на левой руке и пистолетом в кобуре на правом боку. Сын открывает отцу огромную двустворчатую дверь, и они входят в здание музея. Однако, оказавшись тут, он не обнаруживает хорошо знакомых ему экспонатов. На самом же деле Иосиф вводит отца в Парфенон, где из-за колоннады появляется хор, который движется слева направо и исполняет строфу из Пролога к «Антигоне»:

Никто никогда не знает, откуда приходит горе.Но потому что нас окружает море,на горизонте горе заметней, чем голос в хоре.Оно приходит в Элладу чаще всего с Востока.Волны податливы, и поступь его жестока.Оно находит дорогу, ибо оно стооко.Но будь оно даже слепо, будь освещенье скудно,горю дорогу в море к нам отыскать нетрудно,ибо там наследило веслами наше судно.
Поделиться с друзьями: