Иосиф Бродский
Шрифт:
А почему бы вам не воспользоваться приглашением в Израиль, спрашивает полковник. Может, вы думали, что мы вас не пустим? Ну, думал, отвечаю, но не это главное. А что? – спрашивает полковник. Я не знаю, что стал бы там делать, отвечаю.
И тут тон разговора меняется. С любезного полицейского «вы» он переходит на «ты». Вот что я тебе скажу, Бродский. Ты сейчас заполнишь этот формуляр, напишешь заявление, а мы примем решение. А если я откажусь? – спрашиваю. Полковник на это: тогда для тебя наступят горячие денечки.
Я три раза сидел в тюрьме. Два раза в психушке... и всем, чему можно было научиться в этих университетах, овладел сполна. Хорошо, говорю. Где эти бумаги? <...> Это было в пятницу вечером. В понедельник снова звонок: прошу зайти и сдать паспорт. Потом началась торговля – когда выезд. Я не хотел ехать сразу же. А они на это: у тебя ведь нет уже паспорта» [307] .
Обычно процедура получения разрешения на выезд и оформления документов тянулась от трех-четырех месяцев до года и дольше. От звонка из ОВИРа до вылета Бродского в Вену прошло чуть более трех недель. Однако это была не специальная акция властей, направленная против Бродского, а мероприятие в рамках широкой программы действий.
307
Там же.
Почти герметическая закупоренность Советского Союза стала давать трещины в конце шестидесятых годов. Некоторому количеству граждан начали разрешать отъезд из СССР для воссоединения с родственниками за границей. Приблизительно по одной тысяче евреев выехали из СССР в Израиль в 1968, 1969 и 1970 годах. Эта цифра подскочила до тринадцати тысяч в 1971 году и перевалила за тридцать две тысячи в 1972-м. Советский Союз вступал в пору тяжелого экономического кризиса, который и привел к его развалу два десятилетия спустя. В начале семидесятых годов у правительства Брежнева не было другого выхода, кроме облегчения гонки вооружений и улучшения экономических отношений с Западом. Советские стратегические ракеты и советские граждане, желающие эмигрировать, были фишками в этой геополитической игре. Резкий скачок в числе разрешений на выезд весной 1972 года объясняется просто – в Москве ожидали приезда президента США Ричарда Никсона [308] . Америка с ее сильным еврейским лобби всегда настаивала на облегчении условий эмиграции из Советского Союза, и вот Никсону выдавался аванс за будущие поставки зерна и политику «детанта».
308
Бродский и сам связывал свое стремительное выдворение из страны с визитом Никсона: «Как раз в это время в Советский Союз приезжал Никсон, и повсюду шла чистка» (там же. С. 160; также Волков 1998.С. 125). По рассказу Евгения Евтушенко, в апреле 1972 г. ему случилось встретиться по своим делам с одним из руководителей КГБ (Ф. Д. Бобковым), и во время этой встречи он попросил не преследовать Бродского, а дать ему возможность без хлопот уехать из страны. Бродский на всю жизнь обиделся на Евтушенко – не за то, что тот «подал властям идею высылки», а за то, что, зная о ней уже в апреле, он не предупредил Бродского (Волков 1998.С. 126–131).
У Бродского к этому времени имелся «вызов» – официально заверенное израильскими властями письмо от фиктивного родственника в Израиле с приглашением поселиться на земле предков. Многие советские граждане еврейского или полуеврейского происхождения обзавелись тогда с помощью знакомых иностранцев такими «вызовами» – на всякий случай. Бывало, «вызовы» приходили и безо всякой инициативы приглашаемого. Кажется, именно так было и с приглашением, полученным Бродским. Во всяком случае, воспользоваться этим приглашением он не собирался. В тот момент он все еще полагал, что обстоятельства переменятся и ему начнут позволять поездки за границу, как позволяли иногда не только писателям с особым официальным статусом – Аксенову, Вознесенскому, Евтушенко, – но даже и тем, кто, как ему казалось, не слишком отличался от него в глазах властей: ленинградскому поэту-авангардисту Виктору Соснора, например. В те времена даже официально эмигрировавший из СССР навсегда терял возможность вернуться, чтобы навестить близких. Пропаганда приравнивала эмигрантов к предателям. Бродский был слишком привязан – к родителям, сыну, друзьям, родному городу, слишком дорожил родной языковой средой, чтобы уезжать безвозвратно. У ленинградского КГБ были, однако, свои виды на старого клиента. Представился удобный случай избавиться от непредсказуемого поэта раз и навсегда. Бродскому не дали толком ни собраться, ни попрощаться. 4 июня 1972 года, через десять дней после своего 32-летия, Бродский вылетел из Ленинграда в Вену.
Глава VII
Нe-Философ
Мир глазами Бродского (вступление)
Стихи, собранные в «Остановке в пустыне» и «Конце прекрасной эпохи», представляют поэтическую модель мира, созданную зрелым Бродским. Что бы ни происходило с ним в последующие четверть века, его мировоззрение принципиально не менялось, он только становился все более совершенным поэтом – по меркам своей собственной поэтической системы – и язык, на котором он рассказывал о своей вселенной, становился все точнее и богаче нюансами. Зрелость проявляется в том, с какой отчетливостью он говорит на языке своей поэзии о мире, вере, человеке и обществе. Это относится даже к противоречиям в его взглядах на христианство и культуру, на Россию и Запад, на этику и эстетику – эти противоречия выражены точно и ярко.
Бродский был принципиальным антидоктринером, отвергал «системы» в философии и религии [309] . На просьбу журналиста: «Расскажите о вашей жизненной философии» отвечал: «Никакой жизненной философии нет. Есть лишь определенные убеждения» [310] . Можно, однако, говорить об определенных умонастроениях, преобладающих в его творчестве и высказываниях на темы религии, философии и политики [311] . Но прежде всего следует оговориться, что, хотя мы и признаем введенное формалистической критикой правило, которое запрещает априорно отождествлять автора с «лирическим героем» («я» текста), знакомство с не-литературными высказываниями Бродского и, даже в большей степени, с его поведением в жизни убеждает, что к этому поэту двадцатого века вполне применим романтический девиз Батюшкова: «Живи – как пишешь, пиши – как живешь». Между Бродским в жизни и Бродским в стихах принципиальной разницы нет.
309
О принципиальной несводимости «философии Бродского» в систему см. Ранчин 1993.
310
Интервью 2000.С. 29.
311
В многочисленной литературе о Бродском встречаются лишь поверхностные высказывания о его политической философии и политической деятельности, хотя он был политически довольно активен в зарубежные годы. Напротив, его религиозно-философским взглядам посвящены основательные труды, в том числе Келебай 2000, Плеханова 2001, Радышевский 1997.
Поэзия и политика
Бродский любил говорить, что у поэзии и политики общего только начальные буквы «п» и «о». Он действительно был аполитичным поэтом по сравнению с Евгением Евтушенко и другими мастерами эзоповского намека или такими поэтами предыдущего поколения, как Борис Слуцкий или Наум Коржавин. Аполитичность его проявлялась не в том, что он избегал острых политических сюжетов, а в том, что он отказывался рассматривать их иначе, нежели sub specie aeternitatis.Проявления добра и зла в общественной жизни – для него только частные случаи манихейского конфликта, заложенного в природу человека. Очень показательно в этом плане, как переосмысливает Бродский классический образ зла, заимствованный у Одена. Речь идет о знаменитом месте в стихотворении Одена «Щит Ахилла»:
A ragged urchin, aimless and alone, Loitered about that vacancy; a bird Flew up to safety from his well-aimed stone: That girls are raped, that two boys knife a third Were axioms to him, who'd never heard Of any world where promises were kept Or one could weep because another wept. (Оборванный уличный мальчишка, один, бесцельно / Слонялся по этому пустырю; птица / Взлетела, спасаясь от его хорошо нацеленного камня. / Что девчонок насилуют, что два парня могут прирезать третьего / Было аксиомами для него, который никогда не слышал / Ни о каком таком мире, где сдерживаются обещания / И где человек мог бы заплакать, потому что другой заплакал.)Бродский вспоминает этот пассаж Одена в стихотворении «Сидя в тени» (У),в экспозиции которого говорится:
Я смотрю на детей, бегающих в саду. Свирепость их резвых игр, их безутешный плач смутили б грядущий мир, если бы он был зряч.И одиннадцатью строфами ниже:
Жилистый сорванец, уличный херувим, впившийся в леденец, из рогатки в саду, целясь по воробью, не думает – «попаду», но убежден – «убью».Маленький оборванец у Одена совершает бессмысленно злой поступок, потому что родился и вырос в мире нищеты и порожденной ею жестокости. У Бродского то же делает не оборванец, а сорванец с леденцом за щекой, резвящийся в парке. Бродский говорил, что процитированную выше строфу Одена «следует высечь на вратах всех существующих государств и вообще на вратах всего нашего мира» [312] , но, как мы видим, переосмыслил ее: зло в ребенке обусловлено не социально-экономическими факторами, а антропологическими.
312
СИБ-2.Т. 5. С. 264.
Не менее, чем приведенный отрывок из «Щита Ахилла», известна максима Одена из «1 сентября 1939 года»: «We must love one another or die» («Мы должны любить друг друга или умереть») [313] . Бродский посвятил этому стихотворению Одена пространное эссе и его ритмическую модель, композицию, манеру автоописания не раз имитировал, в том числе и в стихотворении «Сидя в тени». Христианское требование вселенской любви как единственной альтернативы самоистреблению человечества Бродский безусловно принимал. Порой он утверждал его в грубовато-сниженных выражениях: «...не мы их на свет рожали, / не нам предавать их смерти» («Речь о пролитом молоке», КПЭ),порой находил на редкость свежие слова для выражения вечной истины. В стихотворении «Неважно, что было вокруг, и неважно...» (ПСН)он говорит о Вифлеемской звезде, что она отличалась от других звезд «способностью дальнего смешивать с ближним».
313
Именно из-за этой строки Оден исключил стихотворение «1 сентября 1939 года» из своего позднейшего тома избранных стихов: мы обречены умереть независимо от того, следуем ли мы заповеди вселенской любви или нет (промежуточный и тоже отвергнутый вариант: «We must love each other and die»). Рассуждение Бродского по этому поводу: «Истинное значение строчки в то время было, конечно: „Мы должны любить друг друга или убивать“. Или же: „Скоро мы будем убивать друг друга“. В конце концов, единственное, что у него было – голос, и голос этот не был услышан, или к нему не прислушались...» (СИБ-2.Т. 5. С. 250–251). Интуиция Бродского подтверждается поздним стихотворением Одена «Утренние трели» («Aubade»), которое, видимо, Бродскому в момент писания статьи было незнакомо (или упущено из виду). В «Утренних трелях» Оден уточняет мысль очень близко к интерпретации, предложенной Бродским: в человеческой речи, акте коммуникации, осуществляется жизнь. Слушая голоса прошлого, обращая свой голос в будущее, человек участвует в непрерывности жизни. Эти мысли Одена были откликом не столько на прославленную оду Горация, сколько на метафизику речи в трудах Розенштока-Хюсси, эмигрировавшего в США австрийско-еврейского философа. Взгляды Розенштока-Хюсси на экзистенциальное значение диалога были близки взглядам его друга Мартина Бубера и М. М. Бахтина. Оден внимательно читал труд Розенштока-Хюсси, в то время профессора Дартмутского колледжа, «Речь и реальность», где тот формулирует свою основную мысль так: «Audi, ne moriamur» («Слушай, да не умрешь») (см.: Fuller J.W. Н. Auden: A Commentary. Princeton, New Jersey: Princeton University Press, 1998. P. 545).