Исчезающая теория. Книга о ключевых фигурах континентальной философии
Шрифт:
Напротив, современный ангажированный интеллектуал почти окончательно утрачивает доверие и вкус к грядущему, определение которого тщательно просеяно через требования деконструкции. На повестке оказывается другая пара таких же наиболее общих операций – ревизии и предрекания, где ревизия отсылает к проверке и одновременно пересмотру позиций всего имеющегося у человеческого существа в наличии (прав, свобод, возможности политического представительства, но также и природных ресурсов, территорий, планетарных количеств питьевой воды и полезных ископаемых и, в конце концов, времени как такового, оставшегося до очередного финансового кризиса или экологической катастрофы). В свою очередь, предрекание производится по результатам каждой заново предпринятой ревизии и описывает теперь не иное, а конкретное грядущее, грозящее в том случае, если по результатам ревизии не будут предприняты «правильные» шаги.
В истории отношений интеллектуала и власти возникает новое измерение: первый теперь не столько желает удостовериться в наличии других источников власти (или источника иной власти), сколько питает тревогу по поводу общества и государства в свете тех возможных прибавочных значений, которыми его субъектность обладает. При этом есть только один способ проверить это – протестировать общественное мнение и государственную мощь на предмет отношения к связанной с этими значениями неудобоваримости. Данная неудобоваримость сегодня приобретает абсолютное и неснимаемое значение, которым она еще не обладала у Фуко: так, она больше не зиждется ни на девиантности криминального регистра, ни на различных формах частного порока, которые в действительности бы угрожали общественному порядку. Прибавочность бытия, за которую субъект может быть выделен из числа прочих как неудобный, больше не снабжена удовлетворительными дисциплинарными рационализациями со ссылками на возможный ущерб, наносимый деятельностью этого субъекта общественному благу. Напротив, речь о неудобстве в чистом виде, которое за исключением остаточного общественного неодобрения едва ли кого-то реально ущемляет, но именно это и делает его абсолютным, лишенным основания и именно пото му реальным. Бытие геем, оппозиционером, небелым, или попросту бедным сегодня является гораздо более чреватым, нежели ранее, и, хотя чреватость эта может больше не располагаться в области отчетливых и недвусмысленно описываемых последствий, субъект теперь не знает, какие именно затруднения могут возникнуть в свете его прибавочных характеристик.
Именно здесь окончательно теряют значение ссылки на т. н. систему, по существу давно лишившиеся смысла. Смысл этот был туманен еще со времен Адорно, но в нечто подлинно обскурантистское он превратился вместе с первыми прецедентами официальных депатологизаций, за которыми последовали законодательные акты защиты обладателей тех или иных особенностей, в основном исключительно тех, что через депатологизацию уже прошли. С прогрессистской точки зрения эту перспективу принято рассматривать как шаг к общественной гуманизации, но для субъекта он, напротив, оказался одной из составляющих масштабного отступления, утраты прежнего способа оказывать сопротивление. По существу, субъект, являющийся носителем той или иной маргинальной черты или практики, или же выступающий в его защиту интеллектуал расстаются с обсессивным представлением об анонимной системе, которую необходимо переиграть и оставить с носом; последним наиболее ярким представителем этой стратегии является Джудит Батлер с ее теорией внутреннего подрыва нормы или правила на территории их действенности их же собственными средствами. Напротив, теперь субъект обзаводится истеризацией в свете новой необходимости уповать на искомую благорасположенность власти, ее потенциальную способность прислушаться к мнению просвещенного экспертного сообщества, требующего для своих очередных подопечных защиты их прав и смягчения участи.
Именно эта истеризация и является причиной наступившего сегодня бума камин-аутов, масштабного «роста видимости» в первую очередь в том, что касается вариаций «сексуального», ставшего теперь новым образцом, метафорой любого вариативного поведения в принципе. До какой бы степени прогрессивная общественность ни приветствовала эти процессы, видя в них одновременно воспитательную практику и знак настоящих и будущих общественных перемен, на них неизбежно лежит печать запроса к здравому смыслу, к уже наличествующей просвещенности предположительного Другого, обладающего властью окончательно нормализовать или отвергнуть. Власть эта является новой, еще непредставимой в эпоху Фуко, где чреватость дисциплинарного отвержения все еще сопровождалась предсказуемыми и известными последствиями – криминальным преследованием, потерей общественного статуса или права занимать определенные должности.
На нынешний момент от большинства этих последствий осталась лишь тень консервативного негодования, выражаемого по поводу их отсутствия, но это не помешало не только сохраниться, но и выйти на первый план связанному с маргинализующими особенностями неудобству как таковому – unbehagen без какой-либо не только юридической, но даже в ряде случаев отчетливой моральной прописки. Невзирая на все современные успехи в области повышения терпимости, неудобство продолжает сопровождать носителей этих особенностей и то и дело захватывает новые области, поскольку начинает ощущаться в том числе теми, кто ранее никакого соприкосновения с предметом неудобства не имел, равно как не имел и необходимости обзаводиться каким-либо мнением на этот счет.
Более того, неудобным в этом новом смысле рекурсивным образом становится и сам оппозиционный прогрессивистский активизм. Если в классической дисциплинарности он мог быть преследуем как опасная практика, способная подорвать существующий порядок, то ныне его стигматизированность приобретает черты размытой и всеобщей неопределенности – невовлеченная в его деятельность общественность, в том числе также по-своему прогрессивная, может выражать недовольство риторикой активистских групп, которую она воспринимает как избыточно резкую, или же досадовать по поводу их странной настойчивости и прочих проявлений, которые в то же время не угрожают непосредственно статусу-кво. При этом здесь сохраняется расщепление, поскольку одновременно та же самая общественность может приветствовать отдельные успехи активизма в наиболее вопиющих и требующих его вмешательства случаях, продолжая тем не менее испытывать к нему в целом неприязненную подозрительность. Складывается положение, в котором активизм, даже самый филантропически-благожелательный, оказывается практикой, стигматизированной без какой-либо конкретной стигмы. Тем самым он дополнительно, сверхдетерминистским образом увлекает за собой носителей особенностей и практик, в защиту которых он выступает, на территорию отвержения без признания наличия отвержения как такового.
Социальная группа против родства
Обычно здесь, полагая это уместным, вспоминают о том, что Фуко также являлся носителем прибавочной особенности, будучи в этом смысле одним из немногих интеллектуалов, позволивших себя с ней открыто ассоциировать. С одной стороны, известно, что, говоря о гомосексуальности Фуко и пытаясь провести через данное обстоятельство историю его исследований, тем самым применяют несуществующее в собственном тезаурусе Фуко определение. Причина не только в том, что фукианское исследование показывает дисциплинарное происхождение термина «сексуальная ориентация», соответственно лишающее освободительного смысла любую борьбу на основе его использования, но и в других обстоятельствах, о которых речь заходит гораздо реже и которые до сих пор сопряжены с непониманием и неудобоваримостью. Редкость их разработки, несомненно, этой неудобоваримости обязана и ведет в направлении явлений, особенно занимавших Фуко в конце жизни. Речь идет о несостоявшейся программе, с одной стороны, наиболее отчетливо связывающей структурализм с его методологическими истоками, а с другой – поразительно мало в нем разрабатывавшейся, вплоть до того, что программа эта даже для Фуко, как наиболее верного сторонника оживления ее проблематики, осталась в своем роде призрачной, непроявленной линией, не только прерванной его собственной смертью, но и, по всей видимости, встречавшейся с внутренним теоретическим торможением еще при его жизни.
Программа эта представляла собой радикальное обращение к вопросу структур родства и к производимому этим вопросом замещением образцовой для оппозиционно-интеллектуальной эпохи Фуко линии марксистской социальной критики.
С одной стороны, под видом этих структур речь идет о явлении, на первый взгляд отличающемся такой степенью антропологической и социальной неподатливости, что как будто нет ни малейших сомнений насчет отсутствия какой бы то ни было принципиальной эволюции в этом вопросе. В то же время саму возможность такой эволюции следует отличать от непостоянства разнообразных обстоятельств, связанной с готовностью субъекта в воспроизводстве родственных структур участвовать. Так, когда какая-либо позиция в этих структурах становится менее популярной – например, прослойка молодых образованных женщин массово склоняется к решению не обзаводиться официальным мужем и (или) ребенком, а также комплектом сопутствующих браку родственников со стороны мужа – то даже в тех случаях, когда эта тенденция становится достаточно заметной, чтобы ее нельзя было игнорировать, она вовсе не значит, что сами родственные структуры претерпели какое-либо преобразование или в них возникло какое-то новое обстоятельство. Напротив, они остаются незыблемыми тем сильнее, чем более от вложения в их конкретное воспроизводство уклоняются, что хорошо видно на примерах многочисленных подвидов консервативных движений, умело обыгрывающих в своей ностальгической риторике запустевание определенных позиций (отцовской, старшего главы семьи по мужской линии, покорной невестки и т. п.).
В то же время под покровом этих структур, которые многие полагают нераздельно слитыми с самим происхождением общества, постоянно существует движение, с одной стороны, размывающее их и даже в ряде случаев исключающее следование за ними, а с другой – подкрепляющее на иной основе сам принцип «родственности» как таковой. Хорошо известно, что на протяжении всей истории практически в каждом сообществе обнаруживаются позиции, побочные этим структурам, но в то же время создающие эксцессы их замещения или расширения.
Фуко, несомненно, был чувствителен к этим эксцессам уже по той причине, что максимально близко находился к среде, где нечто вмешивающееся в установленный порядок родства и пополняющее его могло иметь место, пусть даже посредством несмелого заигрывания с этим порядком, своего рода эксперимента. Так, в том же куртуазно-литературном мужском сообществе тогдашней Франции быть для кого-то «его мальчиком», «племянником», «дружочком» или «шаловливым гостем» означало не просто иронически имитировать классические родственные связи (хотя именно вопрос субверсивной имитации в какой-то момент показался некоторым постфукианским интеллектуалам хорошим решением вопроса о любви в рамках общества семейной дисциплинарности). Тем не менее предельная ставка Фуко, подкрепленная в том числе изучением античного общества, состояла в попытке утверждения полновесных – хотя и не надеющихся ни на какую легализацию – отношений других порядков.
При этом Фуко максимально близко подошел не просто к постулированию возможности альтернативных родственных образований, но и к предположению, что источником появления новых форм родственности может являться нечто, выходящее за пределы той символической поруки, в опоре на которую родство в общем, в том числе метафорическом смысле (kinship) требует отождествления с отношениями родственности в фамильном смысле (kin relationships).
Родственность, разыскиваемая Фуко, таким образом, не имела нужды к сведению к какой бы то ни было метафоре «семейственности» – даже в формах субверсивного преодоления последней. В этом смысле скорее плодом непонимания было бы утверждение, что к подобной программе возможно возвести, например, современные активистские усилия по легализации однополых союзов в качестве равноправных в глазах государства и общества. То, что нащупывал Фуко, состояло не в воспроизводстве уже имеющих место родственных отношений с не совсем типичными для них участниками, а в вопросе о структурах родства как о том, что придает «отношениям вообще» вытекающий из самих задействованных в них структурных позиций некий специальный характер. В этом смысле невозможно заведомо сказать, кем именно даже в случае зарегистрированных однополых отношений партнеры друг для друга станут, поскольку родство такого типа принципиально не может быть объяснено через гетеротипичные брачные отношения. Последние в силу задействованного в них иного сочетания позиций просто не могут быть для гомосексуального родства образцом, хотя бы даже некоторые однополые пары предпринимали усилия для приведения своих союзов к этому идеалу. Более того, субъекты новых отношений вовсе не обязательно должны образовывать пару или какое-либо замкнутое сообщество, т. н. family circle.