ЖАНРЫ

Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1942–1943
Шрифт:
Когда на сердце станет пусто,Змеей вползет тоска,Когда природа смотрит грустноИ станет жизнь гадка,Тогда вытаскиваю сумку,Где друг лежит немой.Перо расскажет сердца думку,Поделится тоской,Хотя весь вечер промолчитМой безответный друг,Но сразу душу облегчитВернее всех подруг.И снова жизнь польется шумно,Рассеется тупик.Спасибо, верный, самый умный,Безгласный друг – Дневник.

Ну, я все-таки закончу то, о чем начала писать вчера. Итак, мы приехали. Нам отвели под жилье половину небольшого дома, которая состоит из одной комнаты, маленькой кухни и такой же маленькой кладовки. Нам в кладовке хранить нечего, и поэтому тетя Даша с Верой и Мишей изъявили желание жить в ней. Остальные шесть человек поместились в единственной комнате. Здесь мы поставили четыре скрипучие, сколоченные из досок кровати, причем четвертая кровать – в два этажа. На одноэтажных спим я, мама и Сима с Ниной; на двухэтажной – Василий и Леонид.

Да, кстати, та «молодая русская», о которой упомянул в первый день Гельб, на деле оказалась русским военнопленным из-под Ярославля по имени Леонид, или Леонард, как зовет его хозяин. Это добродушный, слегка грубоватый, временами «себе на уме» деревенский парень с круглым, «окающим» говорком. До прибытия в Германию Леонид – или, как мы все часто по-свойски называем его – Лешка – находился в лагере для русских военнопленных, истощал, был уже на грани жизни и смерти, но, узнав, что военнопленных украинцев вывозят из лагеря куда-то на работы, каким-то образом выдал себя за украинца и таким же путем, как и мы, попал в лапы Шмидта. (Шмидт – это фамилия нашего фермера-работодателя.)

Второй представитель мужского пола нашей разношерстной семьи – Василий. Это мужчина лет под тридцать, замкнутый и неразговорчивый. Он из Гатчины. Кем он был до войны и есть ли у него семья, я пока толком не знаю. По натуре своей он желчен, раздражителен и брезглив, чем доставляет немало хлопот моей маме, которая у нас за кухарку. Но вообще-то, и с Василием ладить можно, и мы с ним ладим.

Тетя Даша, Вера и Миша тоже из-под Гатчины, из местечка Пудость. Это взбалмошная, рассеянная, шумливая семья. Тетю Дашу, рослую, полусгорбленную женщину, с добрыми коровьими глазами, с утра до ночи занимает только один вопрос: «Далеко ли до Пскова?», и я не раз слышала на поле, как она, забывшись, срубая подряд тяпкой и траву, и тоненькие стебельки свеклы, вслух и уговаривала, и утешала самою себя:

«А что мне сделают? Вот возьму и пойду в Псков… Ну и что же, что пешком?.. А что они мне сделают?.. Кому я нужна – старуха?..»

Псков – это ее юношеская Родина и предел всех ее мечтаний и надежд.

Вера – дочь тети Даши, моя тезка, – яркая, красивая девушка, оказывается, на целый год младше меня. Однако этого никогда не скажешь, сравнивая ее цветущую внешность с моей невзрачной бледностью. Она хохотушка, громкоголоса, иногда чересчур болтлива, а еще – необыкновенная «прохиндейка». Ей ничего не стоит, если Шмидт рядом, пронести на плечах перед его носом целое тяжелое бревно, но так же она не постесняется и пролежать несколько часов кряду в траве, если Шмидта на горизонте нет. Вообще, надо сказать, что Вера – очень отзывчива и добра. С ней всегда легко и просто говорить обо всем, что взбредет в голову.

Мы дружим с ней.

Миша – младший сын тети Даши – упрямый, озорной сорванец, которого мы все безуспешно стараемся воспитывать с утра до ночи. Его гоняют на работу вместе со взрослыми, и часто вечерами он засыпает за столом, не дождавшись ужина, положив лохматую голову на худые тонкие руки. Кстати, старшая дочь тети Даши – Женя, по которой они тогда плакали на бирже, оказывается, живет совсем рядом, на соседнем хуторе, владелец которого – Карл Бангер – является еще и предводителем местного гестапо. Она очень хороша какой-то особой, истинно русской красотой и, в противоположность Вере, неизменно спокойна, сдержанна.

Ну вот, если прибавить сюда еще и нас четверых, – то и вся налицо наша маленькая советская колония. Мне очень жаль, что Зоя Евстигнеева, с которой я сдружилась за дорогу, попала куда-то в другое место и я ничего о ней не знаю. О Журавлевых тоже пока ничего не известно.

Кругом здесь живет немало русских, а еще больше – украинцев и поляков. Самые ближние от нас – «остарбайтеры» Бангера. А на окраине деревни, напротив «Молкерая» (небольшой фабрики по переработке молока), живут в приземистом домишке, прозванном с чьей-то легкой руки «Шалманом», несколько украинцев – мужчин и женщин. Мы со многими уже перезнакомились и иногда захаживаем к тем и другим, хотя это строго запрещено.

Собственно, запрещено здесь все: ходить друг к другу в гости, стоять и разговаривать на дороге, выходить куда-нибудь за пределы своей деревни без выданного хозяином пропуска – «аусвайса», заходить в магазин или парикмахерскую. Запрещено много есть, много спать, много отдыхать. Строго, вплоть до заточения в концентрационный лагерь, запрещено иметь какие-либо сношения с военнопленными французами и англичанами, несколько лагерей которых расположены в окрестностях деревни. Единственно, что можно и нужно, – это работать. Вот на этом они стараются содрать с нас по три шкуры при помощи окриков «лось! лось!..» – «давай, давай!», дубинок, затрещин и подзатыльников.

Наш работодатель в этом смысле немножко отличается от прочих немецких «хозяев» своей, что ли, выдержкой. Во всяком случае, пока еще не посмел ни с кем из нас драться. Не знаю, что здесь причиной – может быть, то, что сам он когда-то, еще в раннем детстве, так же, как и Гельб, жил в России и, быть может, какие-то смутные воспоминания о том времени еще сохранились в его памяти. А может быть, влияет еще и то, что мы – «из Ленинграда», а к этому городу, мне кажется, они все испытывают чувство невольного уважения и страха. Но пожалуй, он просто не успел еще показать свою натуру. Последнее, думается мне, самое верное. Во всяком случае, в жадности, в наглости, в открытом издевательстве он ничуть не лучше других, а может, временами и хуже.

В тот первый день, когда мы прибыли в Маргаретенхоф, сразу после скудного обеда нас всех погнали на поле сажать брюкву. Я не умела сажать – ведь никогда раньше этим не занималась, – естественно, отставала от всех других. Лошадь, напахивающая борозды, буквально наступала мне на пятки, а я со страхом и злорадством в душе думала, что, наверное, ни одна из посаженных мною рассадин, конечно, не приживется.

Вечером после работы, когда мы, усталые и грязные, возвращались с поля, вся панская семья вышла посмотреть на «русское чудо». Шмидт и его «фрау», худая, изможденная болезнью женщина, сидели на скамеечке. Их дочь Клара, вертлявая и смазливая немочка, и горничная Линда, как позже выяснилось, – «фольксдейтч» [6] , стояли рядом. Когда мы подошли ближе, Клара, играя прутиком, насмешливо осведомилась: «Ну как, устали? – и тут же обнадежила: – Ничего, ничего… Скоро привыкнете».

6

Немец из народа (нем.).

Василий, поняв по ее тону, о чем речь, мрачно сказал, что у русских первым долгом принято приветствовать друг друга, а уже только потом вступать в разговор. Они не поняли и вопросительно уставились на меня. Я с удовольствием (правда, не без труда) перевела и от себя еще добавила, что обоюдное приветствие является, кажется, законом вежливости у всех народов. Дочь заметно смутилась, а отец недовольно крякнул.

Но тут на сцену выступила полька Линда, эта продавшая себя «немка из народа», и, ядовито усмехаясь, спросила:

Поделиться с друзьями: