Искра жизни. Последняя остановка.
Шрифт:
— Проблемы! Гром есть, а молнии нет, — прокряхтел со своего места Лебенталь. — Совсем с ума сошел!
Пятьсот девятый посмотрел на небо. Оно было серым и вроде бы безоблачным. Потом он прислушался. — Грохочет дейст… — Он замолчал и вдруг прислушался всем своим телом.
— Ну, вот еще один! — проговорил Лебенталь, — Сегодня мода на сумасшествие.
— Спокойно! Черт возьми! Успокойся, Лео!
Лебенталь замолчал. Он понял, что речь идет уже не о грозе. Он наблюдал за Пятьсот девятым, который напряженно вслушивался в далекое грохотание. Теперь все молчали и прислушивались.
— Послушайте, — проговорил Пятьсот девятый медленно и так тихо, словно боялся что-то упустить, говоря громче. — Это не гроза. Это…
— Что это? — Рядом с ним стоял Бухер. Оба смотрели друг на друга, вслушиваясь в доносившееся грохотание. Грохотание стало чуть сильнее и потом утихло.
— Это не гром, — проговорил Пятьсот девятый. — Это… — Он подождал еще мгновение, потом огляделся кругом и сказал все еще очень тихим голосом: «Это артиллерийская канонада».
— Что?
— Артиллерийская канонада. Это не гром.
Все пристально смотрели друг на друга.
— Что у вас тут? — спросил появившийся в дверях Гольдштейн.
Все молчали.
— Ну, что вы там окаменели?
Бухер обернулся.
— Пятьсот девятый говорит, что можно слышать артиллерийскую канонаду. Фронт уже недалеко отсюда.
— Что? — Гольдштейн подошел ближе. — На самом деле? Или вы просто выдумываете?
— Кто станет болтать вздор? Вопрос такой серьезный.
— Я имею в виду: вы не заблуждаетесь? — спросил Гольдштейн.
— Нет, — ответил Пятьсот девятый.
— Ты что-нибудь в этом понимаешь?
— Да.
— Бог мой. — У Розена передернулось лицо. И он вдруг разрыдался.
Пятьсот девятый продолжал прислушиваться.
— Если изменится направление ветра, слышно будет еще лучше.
— Как ты думаешь, это далеко отсюда? — спросил Бухер.
— Точно не скажу. Километром пятьдесят. Шестьдесят. Не больше.
— Пятьдесят километров. Это ведь недалеко.
— Нет. Это недалеко.
— У них, видимо, есть танки. Все может произойти быстро. Если они прорвутся, как ты думаешь, сколько им потребуется дней… может, всего один день… — Бухер осекся.
— Один день? — повторил Лебенталь. Что ты на это скажешь? Один день?
— Если они прорвутся. Вчера еще ничего не было. А сегодня уже слышно. Завтра они могут приблизиться. Послезавтра или после-послезавтра…
— Не говори! Не говори этого! Не своди людей с ума! — вдруг воскликнул Лебенталь.
— Это возможно, Лео, — проговорил Пятьсот девятый.
— Нет! — Лебенталь хлопнул ладонями по лбу.
— Что ты имеешь в виду, Пятьсот девятый? — лицо Бухера было мертвенно бледным, взволнованным. — Послезавтра? Или через сколько еще дней?
— Дни! — вскрикнул Лебенталь и опустил руки. — Как теперь может идти счет на дни? — бормотал он — Годы, целая вечность, а теперь вы сразу заговорили о днях, днях! Не врите! — Он подошел ближе. — Не врите! — прошептал он. — Я прошу вас, не врите!
— Кто будет в таком деле врать?
Пятьсот девятый обернулся. Сзади вплотную к нему стоял Гольдштейн. Он улыбался.
— Я тоже слышу, — проговорил он. Его зрачки расширялись и расширялись, становясь все более черными. Улыбаясь, он поднимал руки и ноги, словно желая пуститься в пляс, но потом вдруг улыбка исчезла с его лица, и он повалился ничком.
— Это обморок, — сказал Лебенталь. — Расстегните ему куртку, а я схожу за водой. В сточном желобе еще должно что-то остаться.
Бухер, Зульцбахер, Розер и Пятьсот девятый перевернули Гольдштейна на спину.
— Может, сходить за Бергером? — спросил Бухер. — Он в состоянии сам подняться?
— Подожди. — Пятьсот девятый вплотную наклонился над Гольдштейном. Он расстегнул ему куртку и пояс. Появился Бергер. Лебенталь все ему рассказал.
— Тебе надо быть на своей кровати, — сказал Пятьсот девятый.
Бергер опустился перед Гольдштейном на колени и стал его прослушивать. Это длилось недолго. — Он мертв, — объявил Бергер. — Скорее всего паралич сердца. Этого давно надо было ожидать. Они довели его до того, что сердце не выдержало.
— Он еще услышал, — проговорил Бухер. — И это главное. Он еще услышал.
— Что?
Пятьсот девятый положил руку на узкие плечи Бергера. — Эфраим, — сказал он спокойно — Я думаю, пора об этом сказать.
— Что?
Бергер поднял глаза. Вдруг Пятьсот девятый почувствовал, что ему трудно говорить.
— Они… — проговорил он, осекся и показал рукой на горизонт. — Они идут, Эфраим. Их уже слышно. — Он окинул взглядом кусты, примыкающие к ограждению из колючей проволоки, и сторожевые башни с пулеметами, которые плавали в молочном тумане. — Они уже на подходе, Эфраим.
В полдень ветер переменился и грохотание немного усилилось. Оно напоминало далекий электрический контакт, перетекавший в тысячи отдельных сердец. Бараки охватило беспокойство. Только несколько трудовых коммандос отправились из лагеря. Повсюду лица узников прижались у окнам. Вновь и вновь в дверях появлялись изможденные фигуры с вытянутыми шеями.
— Ну как, уже приблизились?
— Да. Кажется, гул нарастает.
В сапожной мастерской работали молча. Специально выделенные дежурные следили за тем, чтобы не было лишних разговоров. Надзиратели-эсэсовцы были на месте. Ножи разрезали кожу, отсекали потрескавшиеся кусочки, и многие ладони держали их не так, как прежде. Не как орудие труда, а как оружие. То один, то другой взгляд падал на специально выделенных дежурных, эсэсовцев, револьверы и легкий пулемет, которого еще вчера здесь не было. Несмотря на бдительность надзирателей каждый работавший в мастерской был в курсе дела. Каждый раз, когда ссыпали и оттаскивали полные корзины с кожными обрезками, по рядам не встававших с места скоро прокатывалась принесенная грузчиками из-за стен мастерской весть о том, что снаружи: гул все еще слышен. Он не перестал.
Охранников внешних трудовых коммандос было в два раза больше обычного. Они шагали колоннами вокруг города и потом с запада направлялись в старый квартал, где находился рынок. Охранники очень нервничали. Они кричали и командовали без видимой на то причины; заключенные маршировали четким строем. До сих пор они убирали развалины только в новых кварталах города; теперь впервые были допущены во внутренние районы старого города. Они увидели сгоревшие кварталы, где стояли построенные еще в середине века деревянные дома. От них почти ничего не осталось. Они видели это и проходили колоннами сквозь развалины, а остатки жителей останавливались или отворачивали от них взгляд. Маршируя по улицам, заключенные уже не чувствовали себя только пленными. Каким-то странным образом они, не воюя, одержали победу, и годы плена казались им уже не годами безоружного поражения, а годами борьбы. Главное, что они остались в живых.