Искренность после коммунизма: культурная история
Шрифт:
Однако превращение «российской искренности» в избитый культурный стереотип не смогло удержать Льва Толстого от попытки ее реанимировать в самом конце века. Трактат «Что такое искусство?» (1896) Толстой создал уже в весьма зрелые годы, когда с почти маниакальным рвением проповедовал христианские и крестьянские идеалы. В нем он приводит свой знаменитый аргумент о том, что «заразительность искусства» – способность произведения трогать душу реципиента – зависит в первую очередь от «искренности художника, то есть большей или меньшей силы, с которой художник сам испытывает чувство, которое передает» 251 . Геополитический контекст, в котором Толстой представлял себе ту художественную искренность, менее известен. В том же трактате он убеждал читателей: отвернувшиеся от религии «европейские» художники Верлен и Бодлер «совершенно лишены наивности, искренности и простоты» и «преисполнены искусственности, оригинальничанья», а европейское искусство в целом «перестало быть искренно, а стало выдуманно и рассудочно» 252 . Западная Европа, таким образом, превратилась в прибежище «распущенности» 253 . Культурным пространством, сохранившим потенциал для создания искреннего искусства, по Толстому, осталась – кто бы мог подумать! – его отчизна.
251
Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 15. М.: Художественная литература, 1983. С. 165.
252
Там же. С. 99, 115.
253
Там же. С. 115.
Сходным образом и в тот же самый период нигилисты конструировали искренность как нечто, отличающее их российских соратников от близких им по взглядам западноевропейских радикалов. Анархист Петр Кропоткин в «Записках революционера» (1899) утверждал: «Нигилизм… придает многим нашим писателям их искренний характер, их манеру „мыслить вслух“, которые так поражают европейских читателей» 254 .
Одним словом, на протяжении XIX века политические мыслители, философы и писатели стремились осмыслить «искренность» как исключительно российское достижение. В примерах, которые я привела, это делалось эксплицитно. Та же тенденция звучала и имплицитно – хотя при этом не менее мощно – в риторике, соединявшей два лейтмотива романтизма: прославление народа как носителя национальной сущности и возвеличивание женщины как воплощения национального идеала 255 . Современные писатели и философы убежденно противопоставляли интеллигенцию как вестернизированное, урбанизированное, внутренне расколотое мужское начало подлинно русскому, крестьянскому, нравственно «цельному» женскому началу 256 . Историк Алексей Макушинский предложил набор оппозиций, которые эта дискурсивная традиция противополагает друг другу:
254
Кропоткин П. Записки революционера. М.: Московский рабочий, 1988. С. 283.
255
Джордж Мосс отмечает «романтическую тенденцию видеть неведомое и вечное в реально существующих вещах», вследствие чего «красивая женщина… представляет как романтическую утопию, так и национальный идеал» (Mosse G. Nationalism and Sexuality: Respectability and Abnormal Sexuality in Modern Europe. New York: Howard Fertig, 1985. P. 99). Две эти категории смешиваются, когда писатели и мыслители XIX века представляют «народ» в качестве женского начала или видят его воплощение в какой-то конкретной женщине.
256
Эти риторические тенденции романтической мысли были распространены повсеместно (см., например: B"or"ocz J., Verdery K. Gender and Nation // East European Politics and Societies. 1994. № 8 (2). P. 223–316; Yuval-Davis N. Gender and Nation. London: Sage, 1997; Mayer T. (ed.) Gender Ironies of Nationalism: Sexing the Nation. London: Routledge, 2000), однако в России они выразились особенно явно. Более подробно см.: Brouwer S. The Bridegroom Who Did Not Come: Social and Amorous Unproductivity from Pushkin to the Silver Age // Andrew J., Reids R. (eds) Two Hundred Years of Pushkin. Vol. 1: «Pushkin’s Secret»: Russian Writers Reread and Rewrite Pushkin. Amsterdam: Rodopi, 2003. P. 49–65; Rutten E. Unattainable Bride Russia: Engendering Nation, State, and Intelligentsia in Russian Intellectual Culture. Evanston, Ill.: Northwestern University Press, 2010 (глава 1); Макушинский А. Отвергнутый жених, или основной миф русской литературы XIX века // Вопросы философии. 2003. № 7. С. 35–43. См. также краткое, но влиятельное суждение о той же тенденции в работе: Лотман Ю. Сюжетное пространство в русском романе XIX столетия // Лотман Ю. Избранные статьи: В 3 т. Т. 3. Таллин: Александра, 1993. С. 91–106.
1 Макушинский А. Отвергнутый жених. С. 37.
Понятное дело, что элементы каждого из этих двух списков в сознании человека XIX века концептуально сливались. В определенной степени город в то время и был мужским началом, а Россия действительно воплощала интуицию.
Мои исследования интеллектуальной истории XIX века указывают на то, что список Макушинского следует дополнить по крайней мере еще одной парой 257 :
Чтобы понять, почему это так, достаточно вспомнить классические русские романы. Начиная с «Евгения Онегина» и до романа «Отцы и дети» лучшие образцы русской прозы демонстрируют одну и ту же сюжетную схему, в которой варьируется мотив любовного столкновения эгоистичного, светского, вестернизированного героя с гипертрофированно русской, «народной» и безоглядно искренней и порывистой героиней 258 . Читатели Тургенева, например, встречают множество русских героинь с «искренним и правдивым» выражением лица (Вера в «Фаусте»), «искренней душой» (Наталья в «Рудине») или невинностью «искреннего дитя» («Ася») 259 . Что касается гамлетизированных героев, с которыми сталкиваются эти честные создания, то они, напротив, страдают от слишком развитого самосознания; их главное качество – неискренность 260 . Главный герой романа «Рудин» слышит в свой адрес симптоматичную критику: «Что вам кажется искренним, нам кажется навязчивым и нескромным… где же нам понять вас?» 261
257
См. (слово «искренность» я в нем не упоминаю): Rutten E. Unattainable Bride Russia. С. 38–41.
258
О систематических повторах этой сюжетной схемы см. также: Brouwer S. The Bridegroom Who Did Not Come.
259
Тургенев И. Полн. собр. соч.: В 28 т. М.: Наука, 1960–1968. Т. 6. С. 339; Т. 7. С. 15, 113, 184.
260
Там же. Т. 6. С. 316. О противопоставлении «литературных», «эстетизированных» героев – «тургеневской» героине см.: Дуккон А. Проблема «литературности» и «оригинальности» в произведениях Тургенева 1850-х годов // Маркович В. М. (ред.) Международная конференция «Пушкин и Тургенев». СПб.; Орел, 1998. С. 41–42; Маркович В. М. «Русский европеец в прозе Тургенева // Thiergen P. (ed.) Ivan S. Turgenev: Leben, Werk und Wirkung. Beitr"age der Internationalen Fachkonferenz aus Anlass des 175. Geburtstages an der Otto-Friedrich-Universit"at Bamberg. M"unchen: Sagner, 1995. P. 79–96.
261
Тургенев И. Указ. соч. Т. 6. С. 316.
В другой книге я показала, что господствовавшие в тургеневском мире чувства были типичны для литературы середины и конца XIX столетия 262 . Сходные чувства резонировали и вне мира литературы. Историк Юлия Сафронова показала, что в спорах, разгоревшихся после убийства царя Александра II, искренний русский народ противопоставлялся неискренней культурной элите. Так же как английские националисты противопоставляли «английское – искреннее – благое» всему «офранцуженному – неискреннему – продажному», участники этих споров постоянно прибегали к антитезе «русское – искреннее – хорошее» versus «западн(ическ)ое – лицемерное – дурное» 263 .
262
Rutten E. Unattainable Bride Russia.
263
Сафронова Ю. Смерть государя // Плампер Я., Шахадат Ш., Эли М. (ред.) Российская империя чувств: подходы к культурной истории эмоций: Сб. статей. М.: Новое литературное обозрение, 2010. С. 166–184.
Между дебатами об убийстве царя и социополитическими метафорами русского романа имелось много общего. Те и другие отчасти воспроизводили традиционный националистический дискурс, но в то же время отличались от классической националистической риторики в одном важном отношении. Если националисты обычно отождествляли самих себя с позитивным полюсом оппозиции, то российские интеллектуалы чем дальше, тем больше относили свою собственную социальную группу (наряду с властью) к «неискренней» части спектра. Их интеллектуальный дискурс был пронизан чувством вины и критической авторефлексией; он строился вокруг понятий социального бессилия и неспособности дворянства и интеллигенции выполнить свой долг по отношению к «народу» 264 . В этом дискурсе интеллектуалы лишали самих себя права называться искренними. Там, где традиционалисты, как правило, лично отождествляли себя со своими «искренними» идеалами, русские интеллигенты неизменно приписывали искренность стереотипному Другому, будь то женщина, идеализированный русский народ или их совокупность.
264
Среди многих других см. об этом общественном дискурсе: Riasanovsky N. A Parting of Ways: Government and Educated Public in Russia 1801–1855. Oxford: Clarendon Press, 1976. О множественности социальных групп, участвовавших в подобных дискуссиях, см.: Kimerling Wirtschafter E. Social Identity in Imperial Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press, 1997.
Грубо говоря, в конце XVIII и в XIX веке российская интеллектуальная элита расписалась в собственном лицемерии. Неудивительно, что русские интеллигенты с готовностью восприняли романтическую установку на проблематизацию искренности. Прежде всего они задались вопросом о том, как измерить искренность художника в условиях коммерциализации творчества 265 . Как мы уже видели, в то время эта проблема волновала культурное сообщество повсюду, что представляло собой прямую реакцию на профессионализацию в области литературы и искусства. В России сомнения в искренности стали лейтмотивом размышлений о творчестве знаменитейшего из поэтов-классицистов – Гавриила Державина. Историк литературы Иоахим Клейн показал, что знаменитый придворный одописец неоднократно был вынужден отвечать на обвинения в политической лести. Державин при этом «настаивал… на фактической правде своих панегириков и чистоте своих побуждений» 266 . Настаивая на своей невиновности, указывает Клейн, поэт следовал присущему эпохе Просвещения «культу искренности», который подпитывался сочинениями испанского Бальтасара Грасиана. Этические наставления знаменитого философа-иезуита тонко регулировали поведенческие нормы тогдашней придворной жизни. Грасиан советовал своим читателям «не слыть человеком с хитрецой – хоть ныне без нее не проживешь. Слыви лучше осторожным, нежели хитрым. Искренность всем приятна, хотя каждому угодна вчуже. Будь с виду простодушен, но не простоват, проницателен, но не хитер. Лучше, чтоб тебя почитали как человека благоразумного, нежели опасались как двуличного» 267 .
265
О влиянии литературной коммерциализации на творчество и самовосприятие российских авторов XIX века см.: Greenleaf M., Moeller-Sally S. (eds) Russian Subjects: Empire, Nation, and the Culture of the Golden Age. Evanston, Ill.: Northwestern University Press, 1998 (в особенности р. 14 и далее, а также глава 4 под названием «Вторжение модерности: публика и субъект», р. 275–347).
266
Klein J. Derzavin: Wahrheit und Aufrichtigkeit im Herrscherlob // Zeitschrift f"ur Slavische Philologie. 2010. № 67 (1). P. 50.
267
Грасиан Б. Карманный оракул. Критикон / Изд. подгот. Е. М. Лысенко и Л. Е. Пинский. М.: Наука, 1981 («Литературные памятники»). С. 49.
Взгляды Грасиана на общественное поведение нашли горячих сторонников в России, и Державин был одним из них 268 . В своих одах и критических заметках поэт исповедовал искренность, пронизанную социальным беспокойством. Вопрос, особенно сильно волновавший Державина: может ли поэт быть выразителем истины, не запятнавшим себя лживой лестью? Клейн отмечает, что озабоченность Державина этой проблемой была не случайна. В условиях укрепляющейся взаимной зависимости между литературной и придворной жизнью, а также нарастающей коммодификации литературы одописцев конца XVIII века преследовало общественное недоверие. Реакция тогдашней публики предвещала именно те подозрения, которые в наши дни навлекают на себя такие авторы, как Владимир Сорокин: неужели писатели, подобно всем остальным людям, стремятся к коммерческой и социальной выгоде?
268
Klein J. Derzavin. P. 41. Клейн указывает, что сочинение Грасиана «El discreto» публиковалось по-русски трижды, начиная с 1741 года.
В России беспокойство перед лицом прагматической профессионализации искусства касалось далеко не только Державина. В литературной и художественной критике он заметен на протяжении всего XIX века. Кульминацией этой тенденции можно считать упоминавшийся выше трактат Толстого, в котором он резко нападает на «искусственное» искусство своего времени. С точки зрения Толстого, «как только искусство стало профессией, то значительно ослабилось и отчасти уничтожилось главное и драгоценнейшее свойство искусства – его искренность» 269 .
269
Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 15. М.: Художественная литература, 1983. С. 138.
Помимо вопроса о коммерческой составляющей искусства, начиная с эпохи романтизма русские критики и литераторы пытались решить и более глубокую проблему художественной честности. С той же настойчивостью, что и их зарубежные коллеги, они размышляли о том, может ли вообще человек быть искренним? Не является ли иллюзией сама идея искреннего самовыражения, убеждение, что кто-то может откровенно поведать свои интимные чувства другим? Не случайно поэт Федор Тютчев еще в 1830 году в знаменитом стихотворении «Silentium!» предлагал полный отказ от «внешней» речи как единственно подобающую стратегию по отношению к сильным чувствам 270 .
270
Тютчев Ф. Лирика: В 2 т. М.: Наука, 1966. Т. 1. С. 46.
Тютчев проблематизировал честное самораскрытие, но не уделял в своих стихах особого внимания понятию «искренность». Проблематизация этого понятия набирала силу постепенно. В первой половине века Пушкин сформулировал романтическую загадку разрыва между глубоко личными чувствами и их внешним выражением – однако для него само слово «искренность» еще не стало проблемой. Подобно Тютчеву, он использовал этот термин сравнительно редко и в основном в общепринятом положительном значении 271 . Слово «искренность» не играло большой роли и в главном романе русского романтизма. В «Герое нашего времени» (1840–1841) Лермонтов употребляет это слово всего два раза, хотя, в отличие от Пушкина, он помещает его в более проблематичные контексты. Приводя ряд отрывков из дневника Печорина, повествователь объясняет: «Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она – следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление» 272 .
271
Эти наблюдения основаны на автоматизированном поиске слова «искренность» и его производных в стихах Тютчева и Пушкина. Возможно, исключение представляет «Евгений Онегин», где это слово звучит явно иронически, когда Пушкин вкладывает его в уста самого знаменитого в русской литературе «эстета»: отвергая любовь Татьяны, Евгений заявляет влюбленной девушке: «Мне ваша искренность мила; / Она в волненье привела / Давно умолкнувшие чувства» (гл. IV, строфа 12). О слове «искренность» у Пушкина см. также: Виноградов В. (ред.) Словарь языка Пушкина: В 4 т. М.: Азбуковник, 2000. Т. 2. С. 254.
272
Лермонтов М. Ю. Собр. соч.: В 4 т. Т. 4. М.: Художественная литература, 1958. С. 55.