Искусство управления государством.
Шрифт:
Нередко говорят, что история европейского проекта восходит к замыслу ряда политиков континентальной Европы, государственных деятелей и мыслителей создать такую наднациональную структуру, которая сделала бы войны в Европе невозможными. С этой целью Францию и Германию необходимо связать друг с другом, первоначально экономически, а затем, постепенно, и политически. Такое решение, конечно, имело историческое значение. Основу первого этапа осуществления европейского плана интеграции — Европейское объединение угля и стали, учрежденное 18 апреля 1951 года, — заложили Жан Монне и Робер Шуман. Этот план затем был провозглашен в знаменитой (или печально известной) преамбуле подписанного 25 марта 1957 года Римского договора, где была поставлена задача создания «еще более сплоченного союза». План продолжал существовать и укрепляться вплоть до сегодняшнего дня, когда Европа оказалась на пороге создания федеративного сверх-государства. К сказанному можно добавить, что этот мотив был не единственным. Интеграция не входила, например, в число моих целей или целей Консервативной партии, как я их тогда понимала, в 700, 800 и 900 годы. Однако реально в то время господствовали идеи Монне, Шумана, де Гаспери, Спаака и Аденауэра, а не Тэтчер (и даже не де Голля и Эрхарда) [246] .
246
Жан Монне (1888–1979) — французский финансист и высокопоставленный чиновник, которого нередко называют отцом-основателем Европейского общего рынка; Робер Шуман (1886–1963) — находясь на посту министра иностранных дел Франции, предложил так называемый «план Шумана», в соответствии с которым было создано Европейское объединение угля и стали; Альчиде де Гаспери (1881–1954) — премьер-министр Италии в 1945–1953 гг.; Поль Анри Спаак (1899–1972) — поочередно занимал посты премьер-министра и министра иностранных дел Бельгии, высокопоставленный представитель международного сообщества; Конрад Аденауэр (1876–1967) — первый канцлер Западной Германии (1949–1963).
Я хочу сказать, что за созданием европейского сверх-государства стояло не просто желание предотвратить войны в Европе. Стремление к нему возникло намного раньше. Если национализм осуждают за притеснение национальных меньшинств, то наднационализм заслуживает еще большего осуждения, поскольку он предполагает подчинение целых государств. Именно это и происходит в Европе. На вершине своего расцвета в ХУ! столетии габсбургская Священная Римская империя, например, стремилась к всемирному господству. Аббревиатура А-E-I-O-U (Austria est imperare orbi universo) — Австрии предначертано править миром), служившая девизом Габсбургов, лаконично и предельно ясно выражает их замыслы. На деле этого удалось достичь лишь отчасти, да и то ненадолго. Вслед за Габсбургами на более короткий, но значительно более кровавый период Европу оседлал Наполеон Бонапарт. Наполеоновская программа объединения Европы выглядит такой современной не только из-за того, что она написана на французском языке. Например, одной из целей Бонапарта было, как он выразился, создание «валютного единства по всей Европе». Позже он заявил, что его кодекс общего права, система университетского образования и денежно-кредитная система «превращают Европу в единую семью. Никто не будет покидать дома, путешествуя по ней» [247] . Президент нынешнего Европейского центрального банка вряд ли мог сформулировать идею лучше.
247
Процитировано: Luca Einaudi, National Institute Economic Review, April 2000
В Адольфе Гитлере с его устремлениями к европейскому господству вполне можно увидеть последователя Наполеона. Терминология, которой пользовались нацисты, жутковато напоминает ту, что в ходу у нынешних евро-федералистов. Гитлер, в частности, высокомерно говорил в 1943 году о «кучке мелких наций», которые должны быть уничтожены во имя создания единой Европы [248] .
Я вовсе не хочу сказать, что сегодняшние сторонники европейского единства склонны к тоталитаризму, хотя известность им принесла совсем не пропаганда терпимости. Просто мы должны уяснить из уроков европейской истории, во-первых, что программы европейской интеграции не обязательно несут благо; во-вторых, что желание осуществить грандиозные утопические планы нередко связано с серьезной угрозой свободе; и в-третьих, что попытки объединить Европу предпринимались и раньше, однако их конец был далеко не таким счастливым, как хотелось бы.
248
Процитировано Джоном Лохландом в его углубленном исследовании истоков еврофедералистской мысли: John Laughland, The Tainted Source: The Undemocratic Origins of the European Idea (London, 1997), р. 19.
В ответ на это, безусловно, скажут, что цель нынешнего предполагаемого европейского политического союза совсем иная уже потому, что объединение происходит без применения силы, а его официальный мотив — сохранение мира. Но такой аргумент более не может быть убедительным, если вообще когда-либо был таковым.
Сомнительно, чтобы Европейское объединение угля и стали, общий рынок, Европейское экономическое сообщество или Европейский союз, не говоря уже о зарождающемся европейском сверх-государстве, могли играть заметную роль в предотвращении как прошлых, так и будущих военных конфликтов. Побежденная, расчлененная и униженная Германия не могла быть источником проблем на протяжении всей «холодной войны» а другие государства уже давно (фактически со времен Наполеона) не инициировали войн в Европе. Угроза во время «холодной войны» исходила от Советского Союза, мир и свободу в Западной Европе защищало НАТО во главе с США, а не европейские институты. Даже сегодня американское военное присутствие в Европе — важнейшая гарантия безопасности европейского континента перед лицом угроз со стороны стран бывшего Советского Союза и возрожденных амбиций Германии. Поверьте, это ни в коей мере не преувеличение. По всей видимости, пацифистские возможности евро-энтузиастов раздуваются сверх меры с тем, чтобы убедить нас в необходимости объединения Европы для обеспечения мира, в то время как она активно пытается стать крупнейшей военной державой.
Идея Европы, впрочем, не вызвала бы столь сильного резонанса, будь она связана лишь с картелями, комиссарами и единой политикой в сфере сельского хозяйства. Как человек, глубоко разочарованный тем, что делается от имени «Европы» я вижу это совершенно отчетливо. Европейский миф не становится менее влиятельным оттого, что это миф. Причина здесь в том, что в умах множества людей он ассоциируется с цивилизованным образом жизни. Например, в качестве противопоставления нередко, особенно во Франции, приводится вульгарность американских ценностей. В глазах же многих евро-энтузиастов Европа представляется в какой-то мере реализацией идей законности и правосудия, уходящих корнями в Древнюю Грецию и Рим. С точки зрения утонченных умов, властвовать должны соборы в готическом стиле, картины эпохи Возрождения и классическая музыка ХX столетия. Европейская идея, похоже, может практически неограниченно видоизменяться. В этом и заключается ее прелесть. Если вы набожны, она — олицетворение христианского мира. Если вы либерал, она принимает вид философии просветителей. Если вы человек правых взглядов, она является вам оплотом против варварства отсталых континентов. Если же вы придерживаетесь левых взглядов, она воплощает в себе интернационализм, торжество прав человека и помощь третьему миру. Однако за столь безграничной трансформируемостью этой чудесной концепции Европы на деле кроется не что иное, как пустота.
Европа в любом ином смысле помимо географического — совершенно искусственное построение. Нет ни капли смысла в перемешивании Бетховена и Дебюсси, Вольтера и Берка, Вермеера и Пикассо, соборов Парижской Богоматери и Святого Павла, отварной говядины и тушеной рыбы, а затем в преподнесении их как элементов «европейской музыкальной, философской, художественной, архитектурной или гастрономической реальности. Если Европа чем-то и способна очаровать нас, так это своими контрастами и противоречиями, а не связностью и единством. Трудно представить себе что-нибудь менее подходящее для создания успешного политического блока, чем эта предельно неоднородная смесь. Я подозреваю, что в действительности даже самые фанатичные евро-энтузиасты в глубине души понимают это. Они ни за что не признаются и будут утверждать прямо противоположное, но на деле их чем-то не устраивает повседневная реальность общественной жизни в Европе. Именно поэтому они и пытаются гармонизировать и регулировать ее, а в конечном итоге превратить в нечто совершенно иное, лишенное корней и формы, но зато соответствующее их утопическим планам.
ЕВРОПЕЙСКАЯ ЭКОНОМИЧЕСКАЯ И СОЦИАЛЬНАЯ МОДЕЛЬ
«Европейская» самобытность, если таковая существует, заметнее всего проявляется в том, что нередко называют европейской экономической и социальной моделью. Эта модель хоть и имеет различные формы в различных европейских странах, тем не менее заметно отличается от американской модели, а точнее, резко с ней расходится. Чтобы охарактеризовать философию, стоящую за ней, и не отождествлять ее со старомодным социализмом, вполне можно воспользоваться некоторыми высказываниями Эдуарда Балладура, который был в свое время премьер-министром Франции: «Что такое рынок? Это закон джунглей, закон природы. А что такое цивилизация? Это борьба против природы» [249] .
249
Financial Times, 31 December 1993.
Г-н Балладур — чрезвычайно тонкий и умный французский политик правоцентристского толка. Но он совершенно ничего не понимает в рынках. Рынки не существуют в пустоте. Они требуют взаимного признания правил и доверия. Начиная с определенной ступени развития, только государство, устанавливающее меры веса, системы измерения, правила и законы против мошенничества, спекуляции, картелей и т. п., может обеспечить функционирование рынков. Конечно, рынок — любой рынок — неизбежно ограничивает власть государства. На рынке инициатива принадлежит частным лицам, цены определяются предложением и спросом, а результаты неизбежно непредсказуемы. Однако представление рыночных процессов как примитивных и диких свидетельствует о крайне поверхностном и извращенном понимании того, что составляет основу западной цивилизации и обеспечивает прогресс [250] .
250
Более полно природа рынков и основы их функционирования рассмотрены в главе 11.
Во Франции враждебное отношение к рынкам, особенно к международным рынкам, на которых государства торгуют друг с другом, имеет очень глубокие корни. Возможно, французы по складу своего характера более спокойно, чем британцы, относятся к существенному вмешательству государства в экономику и высокому уровню регулирования. Довольно высокая эффективность французской экономики в последние десятилетия, безусловно, подтверждает это.
Вместе с тем в европейской экономической модели есть и германский вариант, который, учитывая размер Германии и ее богатство, пожалуй, имеет более высокую значимость. В то время как французы предпочитают статизм — именно они и придумали это слово, — немцы более склонны к корпоратизму. Нет, их нельзя назвать антикапиталистами, но их концепция капитализма, которую иногда называют рейнским капитализмом, предполагает ограничение конкуренции, благосклонное отношение к картелям и высокий уровень регулирования. Под термином «социальный рынок» кроется другой атрибут этой системы. Это выражение придумал Людвиг Эрхард [251] , хотя, я полагаю, позднее оно ему разонравилось, поскольку его стали использовать для оправдания широкого вмешательства государства и высоких государственных расходов. Это означает, что немцы сегодня получают более высокие социальные выплаты, чем нормально приемлемо для «сетки безопасности» [252] в Великобритании с точки зрения любого, за исключением представителей левого крыла Лейбористской партии. Немцы пока еще пытаются сопротивляться настоятельной потребности ограничить эти расходы.
251
Людвиг Эрхард (18971977) — министр экономики Западной Германии (19491963); канцлер Западной Германии (19631966).
252
«сетка безопасности» — система социальных гарантий, система поддержания государством неимущих слоев населения. — Прим. пер.
И французы, и немцы, однако, сходятся в том, что экономическая политика, проводимая Америкой и, в значительной мере, Великобританией после 1979 года, является для них неприемлемой. Так, в газете Le Monde министры финансов Франции и Германии заявили: «Чрезмерное стремление неолибералов к не регулированию рынков труда привело не столько к созданию рабочих мест, сколько к блокированию реформ. Мы уверены в том, что европейская социальная модель — это наш козырь, а не препятствие» [253] .
253
Oscar Lafontain and Dominique Strauss-Kahn, Le Monde, 15 January 1999.
В действительности целый ряд авторитетных исследований вполне убедительно доказывает прямо противоположное. Изучая результаты предпринимаемых Францией и Германией попыток повысить занятость путем ограничения рабочего времени, Кит Марзден отметил, что, несмотря на сокращение среднего число отработанных часов, уровень безработицы в обеих странах вырос. В противоположность этому в Соединенных Штатах, где люди стали работать дольше, и в Великобритании, где продолжительность рабочего времени не изменилась, наблюдалось значительное сокращение безработицы. Точно так же не привели к увеличению числа рабочих мест для молодежи и европейские программы раннего выхода на пенсию. Их результатом стало лишь повышение социальных налогов и еще большее обременение бизнеса. В конечном итоге г-н Марзден приходит к следующему выводу: