Испанцы Трех Миров
Шрифт:
(Я ламанчец Дон Кихот, / Который, хотя и родился в Ламанче, / Защищает ныне ту, чья честь не запятнана).
Сервантес не мог не учитывать этой возможности, поскольку первые слова романа — «в некоем селе ламанчском» — представляют собой строку из романса, в котором также многозначность слова «la mancha» обыгрывалась:
En un lugar de la mancha que no le saldra en su vida.(В некоем селе ламанчском, / которого ему ввек не забыть, — и в то же время: в некоем месте, связанном с пятном, которое уже не сотрется с его памяти.)
Авалье-Арсе и Рели обратили внимание еще на одно обстоятельство: «Его наставниками являются книги, преимущественно рыцарские. Дон Кихот осуществляет в жизни ренессансный принцип imitatio, т. е. принцип художественного творчества, основанный на подражании образцам прошлого» [160] . Действительно, у ламанчского рыцаря главенствует принцип подражания непревзойденным образцам, т. е. принцип по сути своей ренессансный. Однако творческий принцип, оправданный в искусстве, герой переносит в сферу жизненных устоев, сферу поведения, путая, таким образом, эстетику с этикой.
160
Avalle-Arce J.B., Reley Е.С. Don Quijote И Suma Cervantina. London, 1973. P. 51.
Ориентация Дон Кихота на книжные образцы, на готовые формулы, создающая комический эффект и ощутимая по всему роману, все же отличается в первых пяти главах. Порвав последнюю нить, связывавшую его с «Интермедией о романсах», Сервантес утвердил своего героя (во время второго его выезда) в подражании исключительно героям рыцарских романов и заодно избавил от галлюцинаций. Рыцарь Печального Образа теперь не утрачивает собственной личности, подражая Амадису и другим любимым своим героям. Он прекрасно сознает свое от них отличие, а также и особую тяжесть своей миссии. Так стилизация превращалась в стиль.
И все же Дон Кихот не только слепо копирует слова и поступки своих кумиров, как утверждает Дмитрий Мережковский в этюде о Сервантесе в книге «Вечные спутники» (1897). Мережковский, близкий в ту пору к народническим кругам, строго судит ламанчского рыцаря за отсутствие критического мышления и рабское следование авторитету. Внимательное чтение романа показывает, что писатель именно на отклонении героя от прямого подражания либо на доведении этого подражания до абсурда и, таким образом, преодолении его добивался как наиболее сильного комического, пародийного, эффекта, так и обогащал образ штрихами, возвышавшими его и вызывавшими восхищение всех его пламенных сторонников. «Итак, — писал В.Э. Мюльман, — в романе изображается безумие странствующего рыцаря, его постепенное вживание в выбранную роль, которую он, очищаясь, творчески переосмысливает, чтобы, мало-помалу освобождаясь от своего безумия, пожертвовать ею ради всеобщего блага. Таким образом, психологический смысл романа можно было бы определить как превращение неподлинных и полуподлинных ценностей в подлинные» [161] .
161
Muhlmann W.E. Don Quijote. Die Tragodie des irrenden Ritters. Hamburg, 1947. S. 13–14.
Дон Кихот сам сознает свое отличие от рыцаря Пламенного Меча и рыцаря Феба, понимает, что он им не чета («Впрочем, Господь не оставит свой народ и пошлет ему кого-нибудь если не столь грозного, как прежние странствующие рыцари, то уж, во всяком случае, не уступающего им в твердости духа» (2,1). Вспомним, с другой стороны, серию сумасбродств, которые Дон Кихот в качестве влюбленного почел за нужное совершить в Сьерре Морене. Дело в том, что в подражание Мрачному Красавцу, который, будучи отвергнут Орианой, наложил на себя покаяние, Рыцарь Печального Образа решил последовать его примеру. Разницу между обоими мгновенно учуял его оруженосец: «Сдается мне, — сказал Санчо, — что вытворять все это рыцарей заставляла необходимость, что у них была причина каяться и валять дурака. Ну, а у вашей милости что за причина сходить с ума?» (1, XXV).
Беспримерный идеализм Дон Кихота с особой рельефностью выступил в IX главе во время его встречи с купцами, которых он вынуждал признать, что, сколько бы ни было красавиц на свете, прекраснее всех ламанчская императрица Дульсинея Тобосская. Здравомыслящие купцы, не имея особого желания связываться с сумасшедшим, заявили ему, что охотно признали бы ее таковою, если бы он показал ее саму либо, на худой конец, ее портрет. Столкновение практического сознания с воинствующе-идеалистическим блестяще воплощено в ответе Дон Кихота: «Если я вам ее покажу, — возразил Дон Кихот, — то что вам будет стоить засвидетельствовать непреложную истину? Все дело в том, чтобы, не видя, уверовать, засвидетельствовать, подтвердить и стать на защиту, а не то я вызову вас на бой, дерзкий и надменный сброд». На подобный максимализм, подобную высоту человеческого духа (либо, если взглянуть на это с другой стороны, — нелепость) был способен только он, выбравший дамой сердца не писаную красавицу и наделенную всеми достоинствами принцессу, как то делали «здравомыслящие» рыцари, а простую крестьянскую девушку, Альдонсу Лоренсо, в которую он некогда был влюблен и силою своего воображения наделил всеми мыслимыми и немыслимыми достоинствами.
Вспомним также знаменитые слова, с которыми побежденный Дон Кихот обратился к рыцарю Белой Луны и которые, как уже говорилось, в значительной степени заимствованы из одного из рыцарских романов: «Дульсинея Тобосская — самая прекрасная женщина, а я самый несчастный рыцарь на свете, но мое бессилие не должно поколебать эту истину. Вонзай же копье свое, рыцарь, и отними у меня жизнь, ибо честь ты у меня уже отнял» (2, LXIV). С точки зрения рыцарского кодекса, ламанчский рыцарь совершает здесь неслыханный проступок: отказывается выполнять данное им обещание и условия поединка, в частности, признать в случае поражения, что госпожа рыцаря Белой Луны бесконечно прекраснее Дульсинеи Тобосской. Это ли не доказательство импровизационности, незапрограммированности и независимости сознания Дон Кихота, того Дон Кихота, каким он стал к концу романа и который составляет разительный контраст с героем первого выезда?
«ВЛЮБЛЕННЫЙ НИ В КОГО, ПОДРАЖАТЕЛЬ ДОБРЫМ, БИЧ ДУРНЫХ…»
Триумфальное шествие Дульсинеи по мировой культуре начинается с обретения ею имени. Дульсинея, которую Дон Кихот лепил силою своего воображения из крестьянской девушки Альдонсы, — не утрачивает, кстати говоря, своего первоначального имени. Как и все уровни и элементы романа, имя дамы сердца Рыцаря Печального Образа несет не только комическую нагрузку (испанское имя «Альдонса» фольклорно мотивировано: в пословицах это нередко девица легкого поведения). На основе одного и того же слова «сладостный» в эротическом и высоком его значениях Сервантес вскрыл лабораторию фантазии своего героя, претворяющего действительность в мечту. К той же основе, что и имя крестьянской девушки, герой прибавил суффикс «нея», долженствующий придать «пасторальному» имени (памятуя о пастушке Дульсине в «Счастье любви, в десяти частях» сардинского поэта Антонио де Лофрасо, представленной в библиотеке Дон Кихота) «рыцарское» звучание. Идентичность имен — «Aldonza»-«Dulcinea» — подчеркнута со всей определенностью, если вспомнить, что, согласно Сервантесу, роман — перевод с арабского, т. е. имена должны были быть написаны арабской вязью, с пропуском гласных, и таким образом перед нами полная анаграмма.
Истоки мифа о Дульсинее можно без труда обнаружить в испанском детском фольклоре:
Царица морская стоит перед вами, Если поверите в это вы сами.Дон Кихот не пытается выдать вымышленную женщину за реальную. Значение для него имеет лишь то, какой он себе ее представляет. Этого же он ждет и от окружающих Отвечая на коварный вопрос герцогини, он сказал: «Одному богу известно, существует Дульсинея на свете или же не существует, вымышлена она или же не вымышлена, — в исследованиях подобного рода нельзя заходить слишком далеко. Я не выдумывал мою госпожу и не создавал ее в своем воображении, однако все же представляю ее себе такою, какою подобает быть сеньоре, обладающей всеми качествами, которые способны удостоить ее всеобщего поклонения…» (2, XXXII).
Роман в ходе развития грандиозного сервантесовского замысла претерпел существенные изменения. Однако высокое чувство любви героя к Дульсинее осталось неизменным. Дон Кихот легко переносит побои, поражения, даже смиряется с постоянными кознями волшебников, обесценивающих все его достижения на ратном поприще. Свела его в могилу неспособность отстоять в поединке с Самсоном Карраско, прикинувшимся рыцарем Белой Луны, честь своей госпожи и заставить весь мир признать, что она самая прекрасная женщина в мире. Мог ли Сервантес предполагать, что идеалом рыцарского служения женщине в веках останется не любовь героев классических рыцарских романов, а трогательная верность ламанчского рыцаря?
По свидетельству Санчо, у его хозяина душа нараспашку; он никому не способен причинить зло, а делает всем только добро. Каковы они, добрые дела Дон Кихота? Были ли его дела добрыми, и не выдает ли добрейший Санчо желаемое за действительное? В этом отношении сервантесовский замысел, при всех изменениях, которые он претерпел, проведен достаточно последовательно.
Еще русский критик конца XIX века П.И. Житецкий отметил, что рыцарские книги лишь вывели Дон Кихота из созерцательного бездействия, однако его мироощущение, его идеалы, которые он приписывает влиянию рыцарской литературы, были сформированы до того, как он, погрузившись в нее, сошел с ума. В рыцарских книгах Дон Кихот нашел лишь готовую программу действий, которая соответствовала его нравственной сущности [162] . Неверно лишь насчет готовой программы действий. Ее («Сколько беззаконий предстояло ему устранить, сколько кривды выпрямить, несправедливостей загладить, сколько обездоленных удовлетворить!») вывести из эпигонских рыцарских романов было весьма затруднительно. Сервантес не пишет об этом, между тем очевидно, что сложиться она могла лишь на основе жизненного опыта героя. В этом виде она в какой-то мере совпадала с положениями рыцарской морали, регламентируемой уставом. Рамон Льюль, великий средневековый каталонский философ и писатель, наставляя своих не всегда альтруистически настроенных современников, писал в «Книге о рыцарском ордене»: «Рыцари обязаны служить опорой вдовам, сиротам и убогим /…/ охранять дороги и защищать крестьян» [163] . Дон Кихот откровенно уклоняется от всех остальных обязанностей, в то время как его безумие давало ему возможность проявить себя на любом поприще. Он не испытывает потребности «поддерживать и защищать святую католическую веру» (стоило лишь отправиться в Африку); вместо этого он доставляет немало хлопот священнослужителям. Вместо того, чтобы оказывать всяческое содействие своему королю, он освобождает его «невольников», каторжников, поскольку дал клятву защищать «утесняемых власть имущими». Вместо того, чтобы служить оплотом законности, ламанчский рыцарь идет на постоянные конфликты с нею и становится объектом пристального внимания своеобразной испанской жандармерии той поры, стражников Святого братства.
162
Житецкий П.И. Очерки по истории поэзии. Киев. 1900. С. 146.
163
Льюль Р. Книга о Любящем и Возлюбленном. СПб., 1997. С. 90–92.