Исповедь гипнотезера
Шрифт:
— Ну законно. Давай.
Сунул мне под дых корявую грабастую лапку, повернулся и — как краб, боком, — в сторону, в сторону… Больше я его никогда не видел.
Что же касается Клячко, то…
Не стану утомлять ваше любопытство, читатель. Я был до крайности удивлен и взволнован, когда Д. С. сообщил мне, что Владик К. жив и ныне.
— Оставьте пленку, не надо. Другая история.
— Но ведь…
— Разве не интересно само по себе, какие бывают дети? Разве весь смысл их в том, чтобы становиться взрослыми? Суть в том, что ребенок тот был и есть, хотя мог бы и потеряться…
— А кепка?
— Как видите, осталась невостребованной… У него теперь другая фамилия, взятая им самим, смешная…
Посол Рыбьей Державы, или Опьянение трезвостью
Опыт археопсихологическои реконструкции одной грустной истории
Надо бдительно ловить себя на лжи, клеймя одетый в красивые слова эгоизм.
Будто самоотречение, а по существу — грубое мошенничество.
"..Мальчик мой, если бы я знал… Только счастья хотел тебе, но если бы знал… Сколько лет жил тобою, сколько ночей писал эти письма, не зная кому… Теперь ты передо мной — незнакомый навеки…"
1. ПОЧВА
С детства питаю слабость к нравоучительным афоризмам. Имея один-два под рукой, чувствуешь себя обеспеченным. Вот этот, например:
в делах нужна изящная простота
квинтэссенция научной организации труда — висит девизом у меня над столом, над грудой карандашей, ластиков, ручек, писем, телефонных счетов, записных книжек, рукописей с многоэтажными вставками —
…изящная простота, которая достигается внимательностью, а отнюдь не кропотливым трудом.
Честерфилд. Письма к сыну.
Конспект: знаменитый английский политический деятель и публицист XVIII века лорд Филип Дормер Стенхоп, граф Честерфилд, полжизни писал письма своему сыну. Письма эти были впоследствии многократно изданы, разошлись по миру как признанный шедевр эпистолярного творчества и афористики; в равной мере как непревзойденный образец жанра родительских наставлений, возникшего еще в библейские времена. И конечно, как документ эпохи.
Поглядишь на теперешних отцов, и кажется, что не так уж плохо быть сиротой, а поглядишь на сыновей, так кажется, что не так уж плохо остаться бездетным.
С трудом удерживаюсь, чтобы все не списать. Но во-первых, книга чересчур объемиста; во-вторых, это было бы грабежом; в-третьих, разве кто-нибудь следует советам, которые на основании своего горького опыта дают другие?! И может быть, причина этого именно в небрежении к разговору с собой…
С читателем, у которого эта книга есть и не сиротеет непрочитанной, сладиться просто: называй номера страниц, строчка такая-то. Но следует считаться прежде всего с неимущими, ради них и позволим себе роскошь обильных выдержек, с дорисовкой кое-каких подробностей на правах вживания.
Единственное сомнение: стоит ли отвлекаться от множества нынешних историй, живых и болящих, ради углубления в какую-то одну, поросшую быльем?
Если бы не уверенность в сходстве…
Маленькие секреты обычно переходят из уст в уста, большие, как правило, сохраняются.
Сколько пробелов в памяти человечества?.. Сколько судеб, сколько жизней и смертей, сколько ужасов и чудес погружено в невозвратное забвение?..
Вопрос, на который, быть может, ответят когда-нибудь Всеведущие из других миров или наши потомки, столь же мало похожие на нас, как мы на пресмыкающихся.
Меньше всего известна история детства.
Я ни разу не видел, чтобы непослушный ребенок начинал вести себя лучше после того, как его выпорют.
Читаешь ли Библию, Плутарха или сегодняшние хроники — кажется, будто в этом мире живут и творят безумства одни только взрослые особи, сразу таковыми и делающиеся; будто детства либо и вовсе нет, либо так, довесок, недоразумение. Только последние полтора века его, наконец, открыла художественная литература; только чуть более полвека назад соизволила заметить наука.
Завеса небрежения и беспомощности.
Между тем детство отнюдь не только неискоренимо-неудобственный придаток мира больших. Не только пробирка для выращивания членов общества.
Детство имеет свою неписанную историю, несравненно более древнюю и фантастичную, чем все истории взрослых, вместе взятые, свои законы и обычаи, свой язык и свою культуру, идущую из тысячелетия в тысячелетие.
Сколько веков живут игры, считалки, дразнилки, песенки? Сколько тысяч лет восклицаниям и междометиям, несущим больше живого смысла, чем иные оратории и эпопеи?..
Вот пришел Телевизор, пришел Компьютер — и кажется, навсегда должны сгинуть прятки, казаки-разбойники, "дождик-дождик, перестань"…
Нет!
Детство останется.
Мало тех, кто способен проникнуть вглубь, еще меньше тех, кому хочется это делать.
Итак, грядет восемнадцатый век Европы, известный под титулом века Просвещения.
Еще помнится Средневековье; еще совсем недалеко Ренессанс; еще правят миром тронные династии — короли едва ли не всех европейских держав приходятся друг другу кровными родственниками, что не мешает, а, наоборот, помогает грызться за земли и престолонаследие; еще многовластна церковь и крепок кастовый костяк общества: простолюдины и аристократы — две связанные, но не смешивающиеся субстанции, как почва и воздух… Еще немного и Вольтер скажет свое знаменитое: "Мир яростно освобождается от глупости". Какой щедрый аванс.
Теперь мне не надо делать никаких необыкновенных усилий духа, чтобы обнаружить, что и три тысячи лет назад природа была такою же, как сейчас; что люди и тогда и теперь были только людьми, что обычаи и моды часто мешются, человеческая же натура — одна и та же.
Нет еще электричества. Транспорт только лошадиный. Средств связи никаких, кроме нарочных и дилижансовой почты. Самое страшное оружие — пушки с ядрами.
Что еще добавим для общего пейзажа?.. Мужчины надевают на головы завитые парики и мудреные шляпы, пудрятся, ходят в длинных камзолах, в цветных чулках и туфлях с затейливыми пряжками, бантами, на высоких каблуках, а притом при шпагах. У женщин невообразимые многоэтажные юбки, подметающие паркет, а нл ыловах — изысканнейшие архитектурные сооружения.
Изящный цинизм великосветских салонов. Лакейство — профессия, требующая многолетней выучки. Отсутствие фотографий, зато обилие картин. Очень маленькие тиражи книг.
В этих декорациях, в этом мире, кажущемся нам теперь таким припудренно-ухоженным, неторопливым и безобидно-игрушечным, рождается отец, Филип Стенхоп I. (Первым величаем его условно: перед ним было еще несколько родовитых предков, носивших то же имя.) И будет еще Филип Стенхоп II. Честерфилд-сын.
Сколько я видел людей, получивших самое лучшее образование сначала в школе, а потом в университете, которые, когда их представляли королю, не знали, стоят ли они на голове или на ногах. Стоило только королю заговорить с ними, и они чувствовали себя совершенно уничтоженными, их начинало трясти, они силились засунуть руки в карманы и никак не могли туда попасть, роняли шляпу и не решались поднять…