Исповедь нормальной сумасшедшей
Шрифт:
Опять обманка.
Конечно, в шестнадцать лет был у меня мальчик с правого берега Днепра, Леша Расевцев – круглолицый, добрый, слегка пришепетывал. Но не из тех, кого бы я ждала с замиранием сердца. Просто провожал домой, пару раз поцеловались в подъезде. Ну, чтоб как у всех. А так, как только у меня, – такого не было.
Другое дело томный бледнолицый красавец Сергей Манежев. Мы познакомились зимой десятого класса на Всесоюзном сборе победителей школьных сочинений. И участь моя была решена: еду в Москву, на журфак. В хорошеньком мини-костюмчике с кружавчиками по кокетке, который сшила мне мама. Высоченный томный мой избранец жил в высоченном особняке, который построила еще его прабабушка. В Неопалимовском переулке – ах, что за музыка в самом этом названии!
Гласно мы часто встречались втроем еще с одним парнем с того сбора, Юрой Прозоровым, он поступил на филфак, читали стихи. А негласно... так и простояла я всю зиму под его окнами в короткой шубейке и белых колготках. Несбыточная любовь еще и не таких требовала жертв.
В моей московской «топографии любви» имя Манежева стоит первым... Позже дом тот снесли, я застала бульдозеры.
Потом буйно зацвела черемуха на Ленинских горах, и один симпатичный философ-отличник со второго курса философского факультета МГУ совсем потерял из-за меня голову: стал прогуливать лекции, зачеты. Ах, как мы истово целовались под черемухой! Потом в комнатке на Ломоносовском проспекте, где мы с девчонками жили, мне прикладывали пятаки на губы, так распухли. Его посягательства на большее я спокойно отвергала. Знала бы, что будет позже, согрешила бы под черемухой. Помню, он пришел на площадь у главного здания университета, где собирались перед отъездом на целину автобусы, и принес мне книгу, как организовать театр кукол (я ехала начальником детского лагеря при отряде). Я знала, что вижу его в последний раз и книгу не отдам.
Я ехала в Казахстан со студентами Института восточных языков, они считались у нас этакой белой костью (у нашего журфаковского отряда не было детского лагеря, а к стройработам меня врачи не допустили – артрит, отморозила коленку в Неопалимовском). Автобусы и потом вагоны поезда были забиты огромными резиновыми мячами и множеством игрушек, которые я получала на фабриках бесплатно в порядке шефской помощи. Ребята были породистые, чуть надменные, но я и сама была из английской спецшколы, быстро усвоила их стиль (если б я знала, чем это для меня кончится, я бы вовсе не поехала с ними).
Ивяшники работали вполсилы. По вечерам парочки разбредались по степи (в отряде было пять девушек). По краям бескрайней плоской степи полыхали зарницы. Одна из девушек, как я подслушала, «крутила динамо», что очень не одобрялось в мужской компании (а потом, уже в Москве, эта парочка взяла да и поженилась!). Мне очень нравился Саша Зорин – чуть лысоватый блондин в дорогих очках и с гитарой. А дружила я с высоченным и худющим Кокой Дуткиным, троечником и сыном генерала. Он учил меня скакать на лошадях по степи. Зорин нравился еще одной девочке из Прибалтики, та курила. Чтоб ни в чем не отставать, пришлось мне, давясь, научиться курить.
В последний вечер все пили вино прямо из бочки, черпая ковшом, потом разбрелись по степи, Зорин выбрал меня. И очень удивился, что ничего серьезного я ему не позволила. Потом, уже в Москве, с обидой заявил: «А что ж ты стихи только Коке писала? А мне?» Кока (Колька) жил в огромной квартире с широченными коридорами, мы ходили в Манеж ездить на лошадях, нас туда провожала мама Коки, моложавая жена генерала. И всегда оставляла нам пустую квартиру. Но что-то во мне претило отдаться даже милому Коке.
Приручи меня, приручи меня,Привяжи меня ниточкой имени.Не сердись на меня, не кричи —Нежным именем приручи.Ты большой и немного грустный,Твои добрые руки любятДети, лошади и грачи.Приручи меня, приучи.И неважно – любишь, не любишь,И неважно, что скажут люди.Ты – хозяин, бери ключи.Приручи меня, приручи.Спят звереныши в мягких норках.Не пускай меня ночью в город.Как зайчонка, за уши держи.Приручи меня, приручи.Там причалы тайгою пахнут,Паруса там туги и громадны,Там вокзалы шумят, сопят,Как медведи в берлоге, не спят.Не удержишь – я в их кутерьмуОт торшеров, от лестниц сбегу.Я привыкну к повадкам лисьимИ к воде родниковой, чистой,Стану дикой, голодной, ничьей.Стану жить среди звезд и зверейПусть останется в песне мой голос,На пальто – зацепившийся волос,И вот эти мои стихи.Все равно, просто так – приручи.Очень остро ощущала себя ничейной, ничьей. Не приручалась. Ох, и ревели же мы с Кокой в четыре ручья посреди дождя в телефонной будке! Всхлипывая, бормотали о том, что почему-то должны непременно расстаться, но навеки запомним эту будку и этот дождь.
А осенью восстановилась компания ивяшников, включая тех, кто не ездил на целину. Девицы отнеслись ко мне надменно-презрительно, уверенные, что я «со всеми переспала». Но у меня появился защитник – Бурбоша, Жорж Бурбо, обрусевший француз из Прибалтики. С рыхлым, блеклым веснушчатым лицом и обвисшими щеками. Лучший на всем курсе каллиграф (японист – рисовал иероглифы). Всегда приглашал меня танцевать, провожал домой. Я бы давно сбежала из этой чопорной компании, если бы вдруг, поджидая их у входа в студенческий театр, не увидела сквозь косо летящий снег подходящего к девицам рослого, широкоплечего человека в меховых шапке и куртке, много старше всех остальных, с мужественным лицом. О таких говорят – «полярный летчик». О таких, естественно, и можно только мечтать.
Участь моя была решена. Его звали Юра Белин. Он давно уже застрял курсе на третьем, и жизнь его была изломана. Сын разведчиков, воспитывался за границей в преклонении перед Советским Союзом. Оказавшись в четырнадцать лет в «земле обетованной» и увидев, что здесь творится, сам пошел служить в КГБ, чтоб «бороться за чистоту идеалов». Ко времени нашего знакомства весь пыл подрастерял, не раз лежал в «психушках», но сохранил мощный интеллект, владел многими языками, был красив, задумчив и доброжелателен. Он жил на том же этаже в высотке на Ленгорах, что и Бурбоша, тоже в одноместном «пенале». Я любила бывать у него, слушать его собеседников, особенно мудрого, совсем седого негра с несколькими образованиями. Юра заворожил меня мощью и глубиной, даже моя подруга по общежитию Ленка влюбилась в него без памяти. Но он всегда держал дистанцию. Ленка вечерами стояла у него под окнами (такая, видно, была у нас привычка), я сочиняла стихи:
Вспоминай иногда обо мнеЧерез версты и дым сигарет.Просто так вспоминай обо мне,Я не знаю, к чему и зачем.Это будет, как легкий снег,Это память о рук тепле.Я пишу на вагонном стекле:Вспоминай иногда обо мне.Заблудилась в окне лунаБелой рыбой в морозной сети,И бегут, бегут провода,Как морщинки у глаз твоих,Пусть сменяется утром ночь,Пусть не будет ни слов, ни встреч —Я приду, как приходит дождь,Как олени бредут на свет.А пока вспоминай обо мне,Просто так вспоминай обо мне.Однажды придумала какой-то хитроумный повод, чтоб остаться у него на ночь. Он постелил мне на диванчике, а сам лег на полу. Вровень с моей головой были его сильные, покатые плечи и морщинки у добрых глаз. Но я уже знала: он не посмеет даже пошевелиться, не то что обнять меня. Это было мучительно, так люб он мне был. Что-то еще раз сочинив, я собрала вещички и отправилась пересидеть ночь к постылому Бурбоше. А тот вдруг заявил, что я сделаю его инвалидом. Мало что в этом понимая, я поверила. Потом смыла кровь в душевой и равнодушно пожала плечами своему отражению.
А наутро – жесткий стук в дверь. Облава. Студенты юрфака периодически устраивали рейды, вылавливая особ противоположного пола в номерах «высотки». Задержанным грозили серьезные последствия. Дали время одеться, я молча вышла и пошла вдоль ряда суровых молчаливых парней. Бурбоша остался стоять с опрокинутым бледным мучнистым своим лицом, что я и отметила с презрением.
В комнате штаба я честно призналась, что такое у меня впервые, но к подобным заявлениям им было не привыкать, старший уже начал заполнять бумагу мне на факультет, тут я разревелась и сказала, что теперь никогда не смогу писать стихи. Как ни странно, это подействовало. Меня отпустили.