Исповедь
Шрифт:
– А шо? А шо?
– Ну, понимаешь? Почему остался в оккупации? Почему в партизаны не ушел? А как ты сейчас?
– Та я же ж! Та в яки, ж партизаны? Ну а ты шо? А? - а потом, - Ты у вечери приходи...
Ну, Чернецкий идет вечером, нагружается у Паши офицерскими доппайками и к нам, в нашу комнату. Вот мы и были закормленные.
Надо с нас стружку снимать, а как? Юридически, если по уставу, то мы правы. Меню утверждено - извольте исполнять.
Утром приходим в штаб, только уселись за работу, заходит майор Турукин и ко мне;
– Дай-ка мой блокнот,
Я ему подаю, но говорю, что не успел разлиновать. Ну, тут майор и понес на меня,
– Ах, ешь вашу мать! Не успел! Лапшу с маслом жрать не хочете? С подливкой вам подавай! А блокнот разлиновать некогда! Ешь вашу мать...
А напротив за столом друг против друга сидят капитан Оськин и Чернецкий. Чернецкий притих, а Оськин хохочет в кулак.
Ну, кончился шум. Но после этого наши штабные офицеры Оськин и Клочков, которые с нами обращались совершенно запанибратски, частенько подтрунивали над нами. Как чуть что, они:
– Ах, ешь вашу мать! Лапшу с маслом жрать не хочете! С подливкой вам подавай! - и хохочут.
Чернецкий, между прочим, тоже был феномен. У него так потели ноги, что если он лежал босиком, то на его пятках выступала роса. Ну, соответственно и запах был у него в сапогах. Сидят они с Оськиным друг против друга, столы их составлены впритык. Работают, работают и вдруг Оськин задергает носом, как кролик, и бац кулаком по столу и кричит:
– Чернецкий, опять пальцами шевелишь?!
Это значит, что из широких кирзовых сапог Чернецкого дохнуло из-под стола прямо Оськину под нос.
Скоро, однако, наше дополнительное снабжение неожиданно оборвалось, причем самым прозаическим образом - подхватил Паша гонорею, и сняли его с продовольственного склада. Чернецкий сокрушался:
– Паша, ну как же это ты так?
– Та як, як. Прыйшов у вечеру на танци, дывлюсъ, стоить немка, мулъгается. Така справна - е шо... Бачу шо дило будэ. Ну, я до нэи. Ну и ...
По-моему, Чернецкий сокрушался больше, чем Паша. Ведь он с полгода доил его. Как только Паша начнет зажиматься, мол, нет ничего, так Чернецкий опять его в штаб и опять:
– Паша, опять приходил особист, опять спрашивал про тебя.
– А шо? А шо?
– Да шо? Про родителей твоих, про жену. Где они сейчас? - сочинял Чернецкий,
И снова Паша смягчался и заговорщически говорил:
– Приходь у вечеру...
Однако всему приходит конец, Прошло и лето сорок шестого, за которое мы несколько раз выезжали через Берлин на тактические учения, каждый раз то наступая, то отражая прорыв "союзников" со стороны Штеттина.
Наступила осень. Прекратились купания в озере. Я был молод. Был у меня велосипед, и я все катался на нем вокруг, накручивая физические нагрузки. А однажды мой друг Халиков, который тоже на велосипеде отвозил донесения в штаб дивизии, располагавшийся в 9 километрах от Бад-Зарова во Франкфурте-на-Одере, соблазнил меня прокатиться с ним. Я, не долго думая, сел и поехал. Доехали до Франкфурта - шоссе-асфальт, как зеркало, сдал он бумаги, и только мы наладились назад, как навстречу патруль - старший сержант и три автоматчика. У Халикова-то документ соответствующий, а у меня и увольнительной нет. Хотел я по-хорошему, но парни были не воевавшие, салаги 28-го года рождениями, ни в какую, ведут в комендатуру. Я было хотел просто оторваться, вскочил на велосипед и даванул на педали. Да видно передавил. Сцепление нарушилось, и педали закрутились вхолостую. Тут они меня и сцапали. Забрали велосипед, привели в комендатуру и на гауптвахту. Я говорю Халикову:
– Доложи в штабе, пусть выручают,
Но на мое несчастье, это был выходной день, в штабе ни одного офицера. И пришлось мне на этот раз заночевать на губе. И только утром, часам к одиннадцати за мной приехали на машине и привезли мне увольнительную.
Сидеть больше мне не пришлось. Пока.
Служба продолжалась, И жизнь продолжалась, как это всегда бывает, с расставаниями, с утратами фронтовых друзей. Уже нельзя было отыскать и навестить своих бывших друзей из полковой батареи 76 мм пушек 681-го стрелкового полка, потому что стрелковые полки 681-й и 521-й нашей родной 133-й Смоленской Краснознаменной орденов Суворова и Богдана Хмельницкого стрелковой дивизии остались в Венгрии и были либо в Венгрии, либо расформированы, либо отправлены на Дальний Восток для войны с Японией этого я не знаю.
В нашем родном 400-м Трансильванском Краснознаменном ордена Богдана Хмельницкого артиллерийском полку, переименованном в гаубичный артдивизион, каждый месяц составляли списки на демобилизацию старших возрастов. Не так их много и осталось. Выстраивались перед штабом дивизиона 15-20 новоиспеченных дембелей в окружении тех, кто еще оставался. Лица счастливые и одновременно грустные. Жесты, движения, голоса, наигранно - бравые, а глаза подернуты влагой - расстаются друзья, игравшие в одну игру со смертью и выигравшие ее. Здесь было все уже родное, надежное, прочное. А что там ждало каждого из них? Там дома? Все ли найдут, что оставили? И всех ли найдут, кого оставили?
Замполит, подполковник Коваленко говорил прощальную напутственную речь, которую обычно заканчивал фразой:
– Ребята, война для вас не закончена! Пока вы здесь воевали, там в тылу развелось достаточно всякой сволочи, с которой вам еще придется бороться! Держитесь, ребята!
Подавалась команда: "Разойдись!" - строй рассыпался. В ожидании машины бойцы, уходившие и остающиеся, разбивались на группки. Кто-то что-то говорил. Кто-то обменивался адресами. Кто-то просто вглядывался в до боли родные лица.
...Бойцы вспоминали минувшие дни
И битвы, где вместе сражались они...
Подавалась команда: "По машинам!" - и осиротевшие солдаты уезжали... И осиротевшие солдаты оставались... Ах, если бы мы знали тогда, что таких друзей у нас никогда больше не будет... Но все отъезжавшие верили, что они едут туда, где были когда-то счастливы и что будут счастливы снова, позабыв о горькой мудрой народной заповеди: "Не возвращайся туда, где ты был счастлив - счастье не повторяется"...
Но об этом мы вспомним потом, через много лет, когда поймем, что лучшее в жизни бывает только в прошлом. И мы будем прилагать неимоверные усилия, чтобы найти друг друга. Для чего? Для того только, чтобы спросить: "Hv, как ты там, друг? Здоров ли? Как сложилась твоя послевоенная жизнь?" и вместе вспомнить что-то из фронтовой жизни. Вместе - это только по переписке. А помнишь? А помнишь? И поодиночке вытереть скупую слезу...
Дембель
Заканчивался сорок шестой год. Служба шла без особых событий. Обычные тактические, чаще всего штабные учения. Разборы, перерывы, затишья. Обычные армейские будни. И тоска по Родине. Однажды я получил весточку от отца, от которого ничего не было, и о нем мне никто ничего не мог написать вот уже четыре года, со времени Сталинградской битвы, участником которой по божьей воле был и он.
Оказывается там, будучи контуженным и полузасыпанным землей при бомбежке, он оказался на захваченной немцами территории и попал в плен. Он не писал мне всех перипетий жизни после пленения. И после он никогда не вспоминал об этом, а я не расспрашивал его, боясь нанести ему душевную рану. Мне уже потом, в письмах, кратко пересказывал мой старший брат - инвалид войны Ваня. Как-то при встрече с отцом они изрядно выпили и отец со слезами, с болью, отрывочно, бессвязно по хронологии поведал своему сыну все беды, постигшие его в плену.
Какое-то время он работал у Бауэра - немецкого крестьянина, но потом чем-то разозлил его. То ли посмотрел на фрица слишком многозначительно, то ли сделал какой-то угрожающий жест, когда фриц подгонял его палкой... Но оказался он в концлагере, я забыл его название, вроде Маутхаузен, не помню, но где-то в западной Германии. Там хватил сполна лагерного лиха, изнуряющей работы, побоев и голода. Отвезти его в крематорий немцы просто не успели, но физически он был уже готов к этому - работать не мог и уже не ходил. Спасло его освобождение лагеря американцами. Вытаскивали его из барака уже на руках. Весил он в это время всего 48 килограммов.