Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Испытание на верность(Роман)
Шрифт:

Припомнив одно, он сразу обратился мыслями в прошлое, не столь уж и далекое, но такое значительное в его жизни.

Жаркое сухое лето 1939 года, ровные и однообразные, на первый взгляд, степные просторы с усыхающей пожелтевшей травой, солончаковые низины, покрытые растрескавшейся коркой белесого ила, пески, все источенные норками полевок и тарбаганов, на песках почти ничего не росло, кроме жалких кустиков полыни и стрелок дикого лука. Жаркое дыхание близкой пустыни Гоби иссушивало здесь всю растительность, и только ближе к Халхин-Голу полынь и лук уступали место широким степным разливам высоких луговых трав. Здесь же, ближе к реке, начинались и барханы, среди которых так отрадно было после многодневного марша вдруг увидеть полоску студеной воды.

Припомнилось многое: пыль, поднятая во время марша дивизии, жажда, перехватывавшая глотку настолько, что кусок хлеба не лез в горло, — в колодцах, отстоявших один от другого на десятки километров, не хватало на всех воды, — иссушающие ветры, темные ночи, настолько темные, что, казалось, землю на ночь укутывают черным сукном. И еще там было множество звезд. Это запомнилось хорошо: нигде Сидорчуку не приходилось видеть их такое множество, как в Монголии. А потом были сухие щелчки выстрелов, которыми встретили дивизию японцы, было многое, чего не забыть.

Дивизия, в которой служил Сидорчук, подошла к месту сражения, когда судьба японского вторжения была уже фактически решена, когда они почти повсюду были выбиты со своих позиций, кроме высоты Ремизова. Батальон сходу форсировал довольно глубокий в этих местах Халхин-Гол и занял оборону на правом крыле Южной группы войск.

Сидорчук сразу же велел своим окопаться, и не зря; начались японские контратаки большими силами, только что подошедшими из Хайлара. Два полка четырнадцатой японской бригады вели наступление, чтобы прорваться к высоте Ремизова и спасти от разгрома остатки зажатых там своих войск.

В первый день наступала одна пехота. Когда ее отбили, японцы на помощь вызвали несколько эскадрилий. Батальон Сидорчука оборонялся тогда у Больших Песков, а японцы вели наступление из района Номон-Хан-Бурд-Обо…

В тот первый день, когда атаки были столь успешно отбиты и, как многим казалось, что теперь можно спать спокойно всю ночь, наблюдатели, не спускавшие глаз с противника, заметили, что у японцев происходит оживленное перемещение, и группами, и в одиночку. Они что-то явно замышляли. Сидорчук опасался, как бы не произошло ночного нападения. Ведь японцы слыли мастерами передвигаться ползком, бесшумно, под покровом темноты. А командир роты находился в полукилометре от своих взводов и даже не знал, сколько и где у него будет ночью постов. Сидорчук тогда, помнится, накричал на него и, раздосадованный, своей властью послал в секрет сержанта Бобрина — расторопного, смышленого сибиряка, на которого мог положиться в любом деле. Послал, потому что знал его очень хорошо, надеялся на его инициативу и смекалку. А надеяться не следовало, потому что в любой войне, любой противник, даже слабый, берет «языков». Так оно и оказалось: на секрет было совершено нападение, бойца Завьялова убили, а сержант пропал без вести.

И теперь, год спустя, Сидорчук вдруг подумал, что виновен в гибели этих людей. Ведь это он их послал. А они, как и все другие, хотели жить. Выходит, что и он не безгрешен. Эта внезапная, какая-то нелепая мысль сбила его с наметившегося пути воспоминаний…

Глава пятая

Несмотря на старание, снайперское дело давалось Крутову с трудом. Не получалось у него ровного движения вперед, частенько за кратковременными успехами следовали неудачи.

Он еще мирился с тем, что для меткой стрельбы надо правильно определить расстояние до цели, взять упреждение на ветер, точно навести винтовку в цель, плавно нажать на спуск. Так нет, оказалось, что трехлинейка, такая бесхитростная, в которой только и есть, что стебель, гребень, рукоятка, такая невосприимчивая к невзгодам армейской жизни — и вдруг обладает отзывчивостью хорошей скрипки.

Данными, чтобы стать хорошим стрелком, Крутов располагал: у него цепкая зрительная память и точный глаз, сильные руки, он не «дергун». Он не ленился на тренировках, хотя и приходилось заниматься вроде бесполезным делом: прицел — щелчок, прицел — щелчок. Ему легче, чем другим, давалась техника вычислений поправок на превышение траектории, температуру, деривацию, на ветер. Он признавал, что при стрельбе надо считаться с ветрами; какие бы они ни были — боковые, косые, сильные, слабые, попутные, встречные, — все равно они влияют на полет пули. Но когда пуля летит в сторону оттого, что наконечник цевья в какой-то точке прилегает к стволу или один из винтов закручен на полоборота больше-меньше, когда точность зависит от десятка других, едва уловимых нюансов, — с этим трудно примириться, но это так.

Крутов близко сошелся в снайперской команде с Газиным, и тот терпеливо учил его технике настройки винтовки для точного боя. Сблизило их, однако, не снайперское дело.

Газин видел в Крутове представителя загадочного искусства, к которому сам был неравнодушен. Его не смущало, что Крутов как художник столь же далек еще от Парнаса, как они — от белой чалмы кучевого облака, в жаркое время дня вздымавшегося за холмом, у подножия которого стреляли. Газину было достаточно видеть, что в минуты перекура тот делает сносные наброски пером, и что самое главное — не пользуется при этом резинкой.

Стоило Крутову взяться за блокнот или, прищуря глаз, уставиться на какую-нибудь березку, как Газин уже оказывался рядом.

— Пашка, как это у тебя получается, что тушуешь ты мало, а все на своем месте, одно ближе, другое дальше?

В меру своих знаний Крутов принимался объяснять ему основы перспективы, значение линии в рисунке, ссылаясь при этом на таких мастеров, как Репин, Серов, Энгр, Гольбейн. Отсутствие репродукций с лихвой восполнялось пылом, с которым Крутов старался доказать беспросветность человеческой жизни без искусства.

Однако страсть к искусству у Газина не распространялась дальше желания овладеть простейшими навыками рисунка, необходимыми для того, чтобы сносно гравировать по металлу на предметах утилитарного назначения. Поэтому его больше восхищал лесковский Левша, подковавший блоху, чем Иванов, потративший двадцать пять лет на создание картины «Явление Христа народу».

Осенью Газина должны были демобилизовать, и он не раз подумывал, как ему устроить в дальнейшем свою жизнь.

— Слушай, — говорил Крутов, — у тебя рисунок идет неплохо. Стоит поработать месяц-два как следует, и ты с успехом сдашь экзамены в училище. Хочешь, я тебе помогу?

Тот в нерешительности мялся:

— Не знаю, Павел, как выйдет, — его черные выразительные глаза грустнели, и в них сквозила растерянность.

Крутов понимал, что разгадка заключена в толстой пачке писем, которую Газин носил вместе с уставами в полевой сумке. И все ж таки нажимал:

— Ты с маху решай. В искусстве нужна смелость, тут всего себя отдавай — и то мало. Вино, женщин, развлечения — все побоку. Тогда оно откроется. Ты знаешь, как Микеланджело работал и жил? То-то. Он, брат, как зверь работал, по неделям не вылезал из капеллы. А какие глыбы мрамора обрабатывал!..

— А ты не будешь жениться, Пашка?

Этого, откровенно, Крутов не знал. Как-то не задумывался.

— Посмотрю… Во всяком случае, буду искать такую, чтобы разделяла мои взгляды, готова была на лишения…

— А вдруг полюбишь, да не такую? — допытывался Газин.

— Вдруг, вдруг… Все это утрясется. Сейчас не об этом речь.

Такие разговоры происходили у них нередко. Пылкие мечты скрашивали для них однообразие трудной службы. Разве не за эти миражи, сотканные из снов и несбывшихся надежд, разве не за мечты, которым чаще всего не суждено сбыться, любим мы свою молодость?

Поделиться с друзьями: