Источник
Шрифт:
С количественной точки зрения в сражении первого дня ибри потерпели полное поражение. Они захватили источник, но, когда Цадок устроил смотр своих сил перед алтарем, то насчитал тридцать четыре убитых, и, идя между телами павших, он называл каждого по имени: «Нааман, сын мой. Йоктан, сын мой. Аарон, сын мой. Затту, сын мой. Ибша, сын мой». Мало кто из воителей может, в сумерках бродя по полю битвы, насчитать среди потерь одного дня пять своих сыновей и двадцать девять родственников. Остановившись у последнего трупа – «Симон, сын Наамана, сына моих чресел, потомок Зебула, что вывел нас из пустыни!» – Цадок испытал всепоглощающую ярость и, представ перед алтарем, поклялся:
– Этот город будет разрушен! Ни одна кровля не останется на своих стропилах, ни один мужчина, ходивший к проституткам, не останется в живых! – Миролюбивый старец наконец сдался перед требованиями Эль-Шаддая, но в этот момент он не знал, что слишком поздно покорился ему.
В своей решимости сокрушить Макор Цадок стал подобен юному воину. Вооруженный лишь могучей силой духа, он опять превратился в примитивного человека пустыни, который предстал перед погрязшим в разврате городом. Но постепенно Цадок стал осознавать, что действенные военные решения теперь принимает Эфер. Несмотря на свои раны, он повел отца и братьев на вершину горы. На этот раз им удалось сбросить вниз оскорбительный камень, который их ибри воздвигли в честь Эль-Шаддая. И когда они уже были готовы спускаться с вершины, Эфер крикнул:
– Давайте сбросим и Баала!
Старик пытался остановить своих сыновей, предупреждая их:
– Не делайте этого! Мы боремся лишь с мерзостью! Здесь правит Баал, и Эль-Шаддай принимает его!
Но упрямый Эфер крикнул:
– Мы воюем и против Баала! – и оттолкнул отца.
Взявшись за менгир, он позвал братьев на помощь, и они скатили камень по склону горы.
То был поистине революционный поступок. Ибо он был совершен за сто пятьдесят лет до того, как Эль-Шаддай, представ в своем последнем воплощении как Яхве, на Синае вручил ибри свои заповеди, требующие отказа от всех прочих богов. И Эфер, предвидя такой ход развития, действовал в соответствии с принципом, что Эль-Шаддай – верховный бог не только колена Цадока, но и всех других. Но когда Эфер гордо высказал это свое понимание, Цадок знал, что мальчик ошибается.
– Эль-Шаддай не высказывал такого желания! – загремел старец.
Однако Эфер не обратил на него внимания, словно сквозь туманные дали времени он уже предвидел, в кого должен превратиться Эль-Шаддай. И этой ночью, пока раненый молодой предводитель излагал другим свой план взятия Макора, Цадок осознал, что не принимал в разработке плана никакого участия. «Он родился из юной отваги, – сказал он себе, – которой хватило, чтобы свергнуть камень Баала». Пришла минута, когда Цадок был вынужден признать, что главенство ускользает от него.
Пока остальные планировали грядущую битву, старик в одиночестве бродил в оливковой роще, ища возможности поговорить со своим богом. Цадок нуждался в его указаниях. Трудно определить смысл слов «он говорил со своим богом». Конечно, Эль-Шаддая нельзя было призвать по своему желанию, как это делали оракулы в близлежащем Эн-Доре. Много раз, когда Цадок нуждался в советах Эль-Шаддая, никто так и не появлялся. С другой стороны, Цадок ни в коем случае не страдал умственным расстройством, как предположила его дочь. Он не слышал потусторонних дьявольских голосов. Никогда он так ясно не отдавал себе отчета в происходящем, как в те минуты, когда говорил с Эль-Шаддаем. Может, объяснение крылось в том, что если ибри попадали в критическую ситуацию, особенно в моральный тупик, и надо было незамедлительно принимать решение, то голос приходил к ним из какого-то пустынного места. Голос мог раздаться совершенно неожиданно, голос, который все знал и понимал, но его нельзя было вызвать просто так, потому что Эль-Шаддай появлялся только тогда, когда был готов к этому. Но на голос Эль-Шаддая можно было положиться, поскольку от бога поступало полное и исчерпывающее послание. Вот и на этот раз, когда патриарх в поисках божества бродил между деревьями, Эль-Шаддай не стал скрываться ни в пылающем кусте, ни в пламенеющих скалах. Он шел рядом с Цадоком, ведя с ним последний крупный разговор о том, что он предлагал старику.
– Мерзость будет уничтожена, – заверил его Эль-Шаддай.
– А стены? Сможем ли мы проникнуть сквозь них?
– Разве я не обещал тебе в пустыне: «Стены откроются, чтобы принять тебя»?
– В соответствии с планом Эфера?
– Разве я не говорил тебе: «Сыновья умнее отцов»? Пусть даже в соответствии с планом Эфера.
– То есть мой упрямый сын был прав, свергнув Баала?
– Он поторопился, потому что еще не пришло время, когда я прикажу людям не иметь иных богов, кроме меня.
– Простишь ли ты моему сыну его самонадеянность?
– Ему предстоит вести мой народ в битву, а таким людям нужна самонадеянность.
– А я? Я ведь всегда искал мира, Эль-Шаддай. Когда город будет взят, что я должен буду делать?
– Уничтожать мерзость.
– И хананеев?
– Мужчин ты перебьешь. Всех мужчин в городе. Детей ты примешь, как своих собственных. Женщин же ты поделишь – каждому мужчине в соответствии с его потерями.
Это было жестокое решение. Оно не допускало двусмысленного толкования. Это был жесткий и твердый приказ от самого бога, и патриарх был потрясен. Ему приказали повторить бойню в Тимри, чего он не мог сделать. Это действие вызывало такой ужас, что он не мог решиться на него, пусть даже получил приказ от самого Эль-Шаддая.
– Я не могу перебить всех мужчин этого города. – Снова он восстал против слов своего бога и был готов принять на себя все последствия.
Эль-Шаддай мог сам свершить все эти казни, но он всегда предпочитал урезонивать своих ибри. Вот и на этот раз он сказал Цадоку:
– Ты думаешь, я из-за жестокости приказал тебе перебить хананеев? Я приказал не потому, что вы, ибри, глупый и упрямый народ, готовый преклониться перед другими богами и принять другие законы. Я приказываю не потому, что ненавижу хананеев. А потому, что люблю вас.
– Но среди людей Ханаана должны быть и те, кто готов принять тебя. Если они согласятся совершить обрезание, могу ли я спасти их?
Голос из гущи оливковых деревьев ничего не ответил. Цадок задал непростой вопрос даже для всемогущего Эль-Шаддая. Это был вопрос о спасении, и даже богу потребовалось время, чтобы взвесить его. В предложении патриарха крылась большая опасность: конечно, найдутся хананеи, которые принесут ложные клятвы и совершат обрезание, но в глубине души они будут хранить решимость и дальше поклоняться Астарте. Но отношения между Эль-Шаддаем и его ибри не носили характер беспрекословного подчинения: даже бог не мог приказать Цадоку слепо повиноваться приказам, которые были для него отвратительны или противоречили его моральным установкам. Эль-Шаддай понимал, почему старик был не прав в своей оценке хананеев, и эта ошибка в будущем могла доставить Эль-Шаддаю много трудностей, но он не мог внушить Цадоку это понимание. Так что в данный момент сдался именно бог.
– Если ты найдешь среди хананеев таких людей, – согласился он, – их можно будет пощадить.
– Какой ты дашь мне знак, чтобы опознавать их?
– Когда придет победа, тебе придется полагаться лишь на себя.
Старику не хотелось говорить на следующую тему, но он не мог избежать этого разговора.
– Эль-Шаддай, сегодня я потерял пятерых сыновей. Мне нужна помощь мудрого человека. Когда мы возьмем город, могу ли спасти жизнь правителя Уриэля – человека, полного мудрости, а также моей дочери и ее мужа?
На этот вопрос Эль-Шаддай не ответил. Он знал: когда битва завершится, Цадок больше не будет главой клана, и решения, которые мучают его сегодня вечером, придется принимать уже не ему. Но куда более важным было другое: проблемы, по поводу которых человек должен принимать решения сам, не надеясь на подсказку потусторонних сил, даже своего бога. И такой проблемой было убийство собственной дочери и ее мужа. Провожаемый благоговейным молчанием, Эль-Шаддай исчез, и впредь его самый преданный, самый робкий, самый упрямый слуга Цадок, сын Зебула, никогда больше не слышал его голоса.