ЖАНРЫ

Истории, связанные одной жизнью
Шрифт:

Моя аудиенция у Лариошина длилась недолго, он задал несколько вопросов, а потом сказал: “Я не знаю, как мы решим ваше дело, но вам, в любом случае, здесь больше делать нечего”. Не знаю почему, но у меня появилось ощущение, что я все же чего-то добился. Теперь оставалось только ждать и надеяться, надеяться и ждать. Кстати, у Толи в Москве ничего не получилось.

На вопросы родных и друзей я отвечал, что мне кажется, что дело немного сдвинулось, но окончательный результат предсказать невозможно. Прошло недели две, мне кажется, не больше, и я получаю из Москвы долгожданное письмо. Вот как примерно звучал заключительный аккорд в этой замечательной симфонии, написанной композитором Лариошиным: “Комиссия постановила: Зачислить старшего инженера ОКБ завода п/я 114 Штеренберга Юрия Овсеевича в аспирантуру НИИ-49 без отрыва от производства с 1-го января 1955”. Случались у меня радости и успехи раньше, будут и в будущем, но то, что я испытал, получив это письмо, не может быть сравнимо ни с чем. Это, конечно, был самый большой успех, тем более что он был спланирован и реализован при очень неблагоприятных обстоятельствах.

Но жизнь продолжалась. Галибина прислала план-график сдачи экзаменов и зачетов, сроки утверждения темы, представления и защиты диссертации. Без особого промедления я начал готовится к предстоящим экзаменам. Много лет спустя, уже здесь, в Америке, Нонна, упрекая меня за то, что я много времени трачу на домашние задания по английскому, заявила, что за все время моей учебы в аспирантуре, включая написание диссертации, она ни разу не видела меня занимающимся вечером. Это, конечно, не совсем так, но я, действительно, никогда себя не перетруждал. Все летние субботы и воскресенья мы проводили на пляже на Дону, летом 54-го мы были в Сочи, летом 55-го — в Гаграх, благо от Ростова Черное море недалеко. Несколько раз меня посылали в командировку в Ленинград и в Воронеж. Я всегда любил командировки, а в тот период, тем более в Ленинград — особенно.

Сейчас не могу точно вспомнить, когда произошел этот инцидент. Я уезжал в командировку, меня до вокзала провожала Нонна и Матвей Семенович, мой тесть. До самого вокзала трамвай нас не довез, для Ростова того времени обычное дело — дорогу трамваю заградил железнодорожный состав. Нам предстояло воспользоваться мостом, возвышавшимся над железнодорожными путями. Не доходя до моста, мы услышали крики “Держи вора” (а, может быть, не вора, а как-то иначе) и тут же увидели бегущего прямо на нас человека и на некотором отдалении от него милиционеров. Я потом пытался проанализировать свои мысли и действия и пришел к выводу, что каких либо мыслей или осознанных решений в течение этих долей секунды у меня в голове не было. Не меняя своего положения, я бросил свой небольшой командировочный чемодан под ноги бегущему человеку. Он споткнулся и упал. Удивились моему поступку все — и сопровождавшие меня, и я сам. Нонна очень беспокоилась, чтобы со мной ничего не случилось в пути, а я до сих пор не знаю и не узнаю никогда, совершил ли я поступок или преступление.

В сентябре 55-го у меня была первая экзаменационная сессия. Тогда же мы договорились, что кандидатский экзамен по английскому языку мне зачтут, а вот философию нет — нельзя же по “основополагающему” предмету иметь тройку. Все было хорошо, за исключением самого главного: в Ростове, на заводе мне диссертацию не подготовить. Более того, я не смогу, скорее всего, даже выбрать тему диссертации. Иными словами: в Ростове мне хорошо, но надо возвращаться в Ленинград.

К 1955 году все мои товарищи по несчастью уже покинули Ростов. Не все вернулись на старое место работы, но все вернулись в Ленинград. Никто против этого особенно не возражал — ни ростовское начальство, ни ленинградское. Самое главное — люди возвращались к себе домой, в свои квартиры, к своим семьям. Кстати, почти так же решилась судьба подавляющего большинства уволенных из института евреев. Первоначально, но уже после “разоблачения” Берии и закрытия “дела врачей”, партийные и административные органы города и района, да и директор института, продолжали гнуть свою линию о якобы объективной необходимости проведенной экзекуции, и людей возвращали на работу лишь в виде исключения, после длительного сопротивления. Но потом здравый смысл восторжествовал, и восстановлены были практически все, кто не успел устроиться в другом месте.

А политические события в стране продолжали развиваться. По появляющимся в открытой печати публицистике и литературным произведениям явственно ощущалось то, что с легкой руки Ильи Эренбурга, получило название “оттепели”. Ощущаться ощущалось, но железное партийное руководство страной и всем коммунистическим миром продолжалось. И поэтому 20 съезд КПСС оказался столь же неожиданным, сколь и многообещающим. Казалось, что теперь, после того, как власть призналась людям в преступлениях, совершаемых над ними столько десятилетий подряд, железные оковы мгновенно рухнут. Уже в начале лета 1956 текст выступления Хрущева на съезде дошел и до нашего завода. В зал клуба были допущены все желающие: и члены партии, и беспартийные. Текст читали несколько человек по очереди, в том числе и я. Мне казалось, что происходит настолько важное историческое событие, что я не просто читал, а непроизвольно читал с “выражением”. И это выглядело со стороны наверняка смешно. Особенно нам стало “смешно”, когда все убедились, что серьезных изменений в нашей жизни ждать не приходится. Прежде всего, обращал на себя внимание тот факт, что, “по Хрущеву”, во всех трагедиях нашего народа виноват был Сталин, затем Берия и почти все уже не живущие в этом мире бывшие наркомы и министры внутренних дел и госбезопасности, за исключением, может быть, Дзержинского. Все остальные, и, прежде всего, здравствующие руководители “партии и правительства”, в том числе и сам Хрущев, готовы были нацепить на себя ангельские крылышки — они абсолютно ни в чем не виноваты. Ну, а что касается неприкасаемого Божества Системы, Ленина, то на то оно и есть неприкасаемое. Чем дальше развивались события, тем ближе страна и общество приближались к тому, от чего, казалось бы, начали отходить. Но это будет особенно заметно спустя несколько лет. А пока, чтобы закончить “смешную” тему, я напомню, как смеялся народ, когда на всех экранах появился полнометражный фильм “Наш Никита Сергеевич”, и как я совсем не смеялся, когда мне многие говорили, что я, а точнее, моя голова, благодаря ее форме и лысоватости, очень похожа на голову Никиты Сергеевича. Однако событие, по моему, мнению эквивалентное мировой революции, благодаря Хрущеву совершилось.

Мой обратный перевод в НИИ помимо других трудностей был связан с проблемой, которую я сам себе уготовил, сдав свою комнату институту. Но после всего, что произошло, и чего я добился, останавливаться на полпути было невозможно. В начале 1956 я приехал в Ленинград на свою вторую экзаменационную сессию и попросил бывшего начальника лаборатории поговорить с Чариным о моем обратном переводе. Чарин, по словам Бориса Афанасьевича Митрофанова, воспринял это достаточно доброжелательно и предложил написать заявление на имя начальника Главного управления нашего министерства, которое он завизирует. Но при условии, что я не буду сразу же требовать или даже просить жилье. “При первой же возможности мы ему сами дадим”. К сожалению, такая “первая возможность” случилась только через четыре года.

Через несколько месяцев я был в командировке в Москве, и мое заявление, уже с положительной визой и директора ростовского завода, легло на стол начальника Главного управления Министерства. В результате был издан приказ Министра судостроительной промышленности о моем переводе на постоянную работу в НИИ-49.

Последние дни пребывания в Ростове я провел в приподнятом настроении. Вроде все получалось так, как мне хотелось. И даже больше того, на что я, при самом благоприятном раскладе, мог рассчитывать в марте 1953. Прошли три с половиной ростовских года, но они прошли не безрезультатно. Совсем иначе относилась к последним событиям Нонна. “Зачем тебе уезжать в Ленинград из родного города, от родных, от семьи? Ты и здесь сделаешь карьеру. Я уверена, что ты и здесь сможешь написать диссертацию”. Не помню, кому она жаловалась со слезами на глазах: “Ты представляешь, — он уезжает. И куда — в аспирантуру”. Да, более позорный поступок трудно себе представить. Конечно, и у меня иногда душа болела, да я и теперь вспоминаю об этих ростовских годах, как о подарке, большом подарке, судьбы. Но тогда положительных эмоций было куда больше. “Миша, — сказал я сыну, — у меня к тебе большая просьба. Ни одного мужчину не пускай за порог”. Миша, а ему тогда было уже четыре, немного подумав, резонно спрашивает: “А почтальона?” — “Знаешь что, и его тоже.”

Один из немногих

Со звучащими в голове стихами Чуковского “Как я рад.” прибываю в Ленинград. Поневоле вспоминается, что за одиннадцать лет это уже третье мое появление в Ленинграде, когда жизнь как бы надо начинать сначала. Потому что опять крутой поворот, опять проблема с жильем и не только с жильем.

С другой стороны, как насыщены были эти одиннадцать лет, и какое счастье, что они у меня были. Наверно, именно поэтому у меня хорошее настроение и, если хотите, уверенность, что все и дальше будет (хотел сказать, хорошо, но уже в то время начало широко использоваться одно ничего не значащее слово) нормально. А пока я с вокзала направился к Саше Фуксману. Сеня к этому времени был женат и жил с молодой женой в своей, мне хорошо знакомой комнате на Мичуринской улице, рядом с мечетью. Раиса Федоровна вдвоем со своей домработницей, Варварой Ильиничной, занимала двухкомнатную, большую по тем временам, квартиру метров под пятьдесят. Однако у меня даже мысль не возникала о том, чтобы еще раз воспользоваться ее гостеприимством. Саше я написал из Ростова письмо, и он без промедления пригласил меня пожить у него столько, сколько будет нужно. Что ж, придется опять окунуться в холостяцкую жизнь и с тем же самым компаньоном, компаньоном на любителя.

Надо продолжить и, к сожалению, завершить рассказ о Саше Фуксмане. Чудаки украшают мир. Мало кто не слышал это утверждение, но далеко не каждому пришлось соприкасаться с ними, как правило, не очень счастливыми людьми. Саша безусловно относился к этим людям.

Этот рассказ не простой и совсем не веселый, хотя, если заговорить о Саше с любым из тех, кто его знал, то первой реакцией у этого человека будет улыбка. Да, Саша был необычным, непохожим на других человеком. Он был доброжелательным, цельным и наивным. Как правило, все, что ему говорили, он воспринимал всерьез. Именно поэтому он постоянно был объектом шуток и розыгрышей студенческой братии. Но зато ни один студент до него и не один студент после него не удостоился той чести, которой удостоился Саша. Почти что все время нашей учебы в Ленинграде, по крайней мере последние три года, улица, на которой находились и общежитие и институт, официально имеющая название проспект Гастелло, всеми студентами и многими преподавателями, называлась проспектом Фуксмана, имени маленького, щупленького еврея с одним стеклянным глазом. Кстати, это трудно себе представить, но Саша потерял глаз во время детских игр с каким-то самопалом.

В Ташкенте он был не очень заметным студентом. Мы впервые услышали о нем после того, как наш предприимчивый товарищ по комнате, Фима Сендерович, решил сэкономить свои учебные усилия и присвоить чужой чертеж, заменив фамилию автора на свою. При этом он захотел получить оценку повыше и украл на кафедре чертеж получше. Но он перестарался и взял чертеж, предназначенный, как образцовый, на выставку. Это был чертеж Саши Фуксмана. Фима назад это произведение искусства не потащил, но и воспользоваться им побоялся.

В поезде во время переезда из Ташкента в Ленинград Саша обратил на себя внимание всего вагона тем, что устраивал профилактическую процедуру против сыпного тифа: он обнажался по пояс и посыпал себя пиретрумом для отпугивания вшей. Пиретрум хорошо задерживался на его теле, так как спина, грудь и живот были покрыты густой и кудрявой шерстью. Именно тогда он подружился с Андреем Чефрановым, с которым прожил в одной комнате в общежитии все четыре ленинградских года. В этих записках я привожу кое-что и из воспоминаний Андрея.

Поделиться с друзьями: