ЖАНРЫ

История частной жизни. Том 1
Шрифт:

Любовь — необузданная страсть

Теперь мы попытаемся понять, каким было любовное чувство в эпоху Раннего Средневековья. Сразу же бросается в глаза очевидный факт: ни в одном тексте — ни светского ни религиозного происхождения — слово amor не используется в положительном смысле. Речь всегда идет о чувственной, иррациональной и деструктивной страсти. Словом «любовь» могли именовать как чувства любовников, так и отношения между родителями и детьми, однако, насколько мне известно, его не применяли к официальному браку. Чтобы обозначить чувство супружеской любви, папа Иннокентий I (411–417), обращаясь к епископу Руана Виктрицию, употреблял выражение charitas conjugalis, трудно переводимое, поскольку речь, видимо, идет одновременно о супружеской привязанности и о смеси нежности и дружеских чувств. Другие говорят о dilectio, любви как предпочтении и уважении. Иона Орлеанский в IX веке постоянно пользуется словом caritas для обозначения супружеской любви — любви, включающей одновременно honesta copulatio, то есть законную и умеренную физическую близость, и верность, неразрывно связанную с чуткой самоотверженностью и бескорыстием. Речь идет вовсе не о благих пожеланиях, нравоучительной литературе или христианской утопии, но о настоящей битве за отход от принятой практики любви, при которой господствовали неистовые страсти. Эти новые представления проникают в жизнь некоторых образованных мирян. «Книга поучений» (Liber Manualis), которую Дуода, супруга маркиза Бернара Септиманского, адресовала своему сыну Гильому, прекрасно раскрывает почтительное и нежное чувство любви женщины к мужу и горячее — по отношению к сыну: «Я, твоя мать, чье сердце пылко горит для тебя, мои первенец». Любовь супружеская и любовь материнская здесь, очевидно, сливаются воедино. У современника Дуоды Эйнхарда (биографа Карла Великого), который в 836 году потерял жену, по мнению Стефана Лебека, еще отчетливее видно, что0 его вдовство стало причиной, обнажившей ту истинную глубину любовного чувства, которым проникнуто все его существо — и тело, и сердце. В письме к своему другу Лупу, аббату Ферьера, он описывает свою возвышенную любовь к той, которая была для него одновременно женой, сестрой и подругой. Несмотря на веру в воскресение, боль, печаль и меланхолия охватили его и повергли в тяжелую депрессию Сталкиваясь со столь тонким психологическим анализом шока испытываемого из–за потери любимой женщины, мы не можем отрицать, что христианская супружеская любовь действительно существовала. Это уже не чистый и лишенный плотской составляющей брак двух влюбленных, описанный Григорием Турским, о котором я упоминал выше. Речь идет не о грезе монаха, ненавидящего плоть, и не о парах, подобных Мелании и Пиниану из V века, которые, отказавшись от тяжкой обязанности продолжения рода, с радостью спешат разойтись, чтобы, наконец, насладиться мистическим слиянием с Богом в молитвенном уединении, — но о мужчинах и женщинах, которые переживали трудности и радости любви физической и духовной. Однако мы не питаем иллюзий: разумеется, речь идет о случаях исключительных.

Теперь мы лучше понимаем, почему в эпоху Раннего Средневековья слово «любовь» всегда относилось к сфере внебрачных связей. Дело здесь вовсе не во влиянии «Любовных элегий» Овидия на авторов того времени, поскольку они тогда были мало кому известны: дело в глубокой убежденности в том, что этот непреодолимый натиск чувств, это неутолимое желание — по мнению язычников, божественного происхождения, а по утверждениям некоторых христиан, происхождения сугубо дьявольского, — в любом случае может быть только пагубным и разрушительным. Эта убежденность была укоренена как в школах, так и в ментальности германцев. Школьное упражнение, недавно опубликованное Жан—Пьером Девруа, который обнаружил его в бельгийском аббатстве в манускрипте XI века, перечисляет крайности, проистекающие от переизбытка или недостатка той или иной христианской добродетели. Например: «любовь, желание, стремящееся завладеть всем» милосердие, нежное единение; ненависть, презрение к суете мира сего». Следовательно, любовь — противоположность милосердия, его негатив. У германцев было другое слово для обозначения этого безрассудного и эгоистичного порыва — libido. Оно всегда применялось только по отношению к женщинам. Мы уже видели, как Григорий Турский воспользовался им в рассказе о несчастной жене Урбика, который оставил ее чтобы стать епископом, а также в рассказе о Тетрадии. Король бургундов Сигизмунд в 517 году издал специальный закон, посвященный одной вдове, Онегильде, обручившейся с человеком по имени Фредегискл, с согласия родителей и по своей воле. Тем не менее, «сгорая от жгучего желания [libido], она нарушила обещание, данное на заседании королевского трибунала, и сбежала к Балтимоду, неся с собой не столько свои желания, сколько свой позор». Она заслуживала смерти и была бы казнена, если бы король не помиловал ее в честь праздника Пасхи. Точно так же и любая вдова, которая «свободно и стихийно, побежденная желанием [libido], соединится с кем–нибудь и об этом станет известно», тотчас же потеряет свои права и не сможет сочетаться браком с этим человеком. Поведение, воспринимаемое как деяние по природе своей неблагородное, недостойно брака, одним словом, это и есть самый настоящий позор. Любовь разрушительна. Глубокая вера в это усиливалась, как мы уже видели ранее, в случае с наложницами графа Евлалия, благодаря тайному искусству колдовства, снадобьям из трав, амулетам и другим магическим средствам, которые поддерживали любовь мужа или возбуждали ее в том мужчине, которого женщина хотела завоевать, — искусству исключительно женскому. Впрочем, не находятся ли женщины во власти космоса, сил инфернальных и хтонических, поскольку их менструальный цикл, как и лунный, составит двадцать восемь дней? И какой ужас охватывает людей, когда начинается лунное затмение! Наступает конец света, Женщины больше не смогут иметь детей. Чтобы помочь луне выбрать из тьмы, нужно произвести целую серию «шумовых эффектов». Эта вера и эта церемония, называемая vince luna («Побеждай, Луна!»), были осуждены Лептинским церковным собором 743 года, и тем не менее духовенство, с точки зрения интеллектуальной артподготовки прекрасно вооруженное для научного объяснения лунных затмений небольшим трудом Исидора Севильского «De natura rerum» [81] , было не в состоянии заставить восторжествовать представление о женщине как существе человеческом, а не космическом. Лептинский собор действительно констатировал наличие в некоторых людях веры в то, «что женщины предаются луне, чтобы завоевывать сердца мужчин, как язычники». Для многих женщина оставалась тайной, то благотворной, то пагубной, источником счастья и неприятностей, средоточием небесной чистоты и разрушительной порочности. Чтобы успокоить страх и уважить богов, новобрачным подносили кубок хмельного меда. Это успокоительное, вызывающее эйфорию средство, любовное антизелье, одновременно сильнодействующее и смягчающее действие аффектов, должно было вселить в молодых смелость перед посвящением в таинства плоти. Отсюда происходит характерное выражение «медовый месяц», обозначающее ту неизбежную синкретичную фазу, когда супругов охватывает чувство слияния с миром, растворения себя в другом, которое знакомо всем новобрачным. За месяц накал страстей утихал, и можно было жить дальше в мире и согласии.

81

«О природе вещей».

Этот долгий, еще языческий, путь от тела к сердцу продемонстрировал нам, что нагота была священной и что общая постель была алтарем чувств и прокреации. Однако то самое тело, к которому относились с таким благоговением, вызывало и противоположные чувства; ему постоянно грозили насилие, кастрация, пытки, не считая бесчисленных физических и психических болезней. Тело, обожаемое и ненавистное, мучимое микробами и страхами, озабоченное выживанием, было телом, существующим в контекстах преимущественно молодежных, популяции, в которой старики составляли незначительную часть, и при этом делалось все возможное, чтобы защитить замужнюю женщину детородного возраста. Ребенок, несмотря на постоянную угрозу его потерять, был драгоценным достоянием. Семейство, управляемое своим главой, должно было защищать всех слабых своих представителей — одиноких мужчин, замужних женщин, детей, рабов и т. д. Именно отец и его супруга неизменно решали вопросы женитьбы детей. Молодые при этом не имели права голоса, а невеста непременно должна была быть девственницей, что служило гарантией аутентичности и чистокровности потомства. Чтобы избежать возможной катастрофы, делалось все для предотвращения похищений, кровосмешения, неверности и, способами несколько менее чистыми, разводов. Однако эндогамия и полигамия приводили к результату прямо противоположному — к ужасающей развращенности, к грязи и скверне, которые нужно было очищать огнем и железом — или утоплением в воде или болоте. Впрочем, представление о нечистоте касалось прежде всего женщины, даже если мужчина был виновником множества преступлений на сексуальной почве. Воспринимаемая как первопричина и источник любви, этой безумной разрушительной страсти, она должна была быть вырвана из космического, стихийного или уж во всяком случае, «неправильного» мира, чтобы стать достойной супругой и нежной матерью, строительницей общества. Таким образом, положение женщины и семьи в целом объясняется сакрализацией тела и изгнанием чувств, однако, чтобы понять, почему женщина и ребенок всегда должны были быть под защитой, нам теперь нужно объяснить роль мужчины и повседневный характер бытового насилия.

НАСИЛИЕ И СМЕРТЬ

«Много зла делалось в то время», — говорит Григорий Турский о 585 годе, потому как — добавляет биограф святого Леже о годе 675–м — «каждый видел правоту в своей собственной воле». Невозможно лучше выразить мысль о том, что насилие стало делом сугубо частным и что если роды представляют квинтэссенцию женственности, то убийство ассоциируется с настоящей мужественностью. Не менее важно здесь будет и показать шаг за шагом тот механизм, который ведет от агрессивности — качества необходимого — к разрушительному насилию и смерти, от невинных игр — к охоте, дракам, к упокоению на кладбище и к представлениям о загробном мире.

Воспитание агрессивности

Если интеллектуальное образование подростка в школах при монастырях или соборах больше не принадлежало — за исключением занятий с домашним учителем — к сфере частной жизни, то спорт и охота по–прежнему оставались навыками, получаемыми внутри семьи. Обычно их начинали осваивать после barbatoria, церемонии, следовавшей за первой стрижкой бороды юноши. Рост волос был здесь свидетельством того, что пора начинать взращивать одно из фундаментальных мужских качеств — агрессивность. В самом деле, франки смогли победить Римскую империю, только постоянно культивируя воинские доблести. Само слово «франк» происходит от древневерхненемецкого frekkr, что означает «смелый, сильный, мужественный». Так, начиная с четырнадцати лет и даже раньше основным атлетическим навыкам — плавать, бегать, ходить на большие расстояния — обучались очень быстро, поскольку они были необходимы. Примерно тогда же подросток садился на лошадь. Правильнее было бы сказать, что он на лошадь запрыгивал, так как, за отсутствием стремени, до IX века на лошадь вскакивали примерно так же, как сегодня на гимнастического коня: нужно было разбежаться, подпрыгнуть, раздвинув ноги, и опереться руками о круп животного. Чтобы слезть с лошади, всадник сначала откидывал одну ногу назад, а потом спрыгивал на землю. Таким образом, между человеком и ручным животным очень рано устанавливалась тесная связь. Иногда она была настолько сильна, что в 793 году, во время нападения мусульман на Конк, один молодой аквитанский аристократ, Дат, предпочел сохранить коня и не менять его на свою захваченную в плен мать. Тогда враги вырвали ей груди и отрубили голову на глазах у сына, который слишком поздно осознал ужас произошедшего. Точно так же дорожили мечом, который отец или сеньор вручал молодому человеку на церемонии торжественного посвящения в рыцари (adoubement), по всей видимости, очень древней. В самом деле, слово происходит от глагола dubban, который во франкском языке означает «ударять». Когда обучение военному искусству — владению мечом, луком, франциской (топором, удачно метнув который можно было разнести в щепки щит противника еще до того, как ты столкнешься с ним лицом к лицу) — было закончено, отец, родной или приемный, заставлял подростка встать перед «им на колени и сильно ударял его по плечу, чтобы испытать его стойкость. Посвящение в рыцари было ритуалом перехода в иной статус, удостоверяющим, что отныне молодой человек способен сражаться и убивать, чтобы защищать свою семью. После этого он начинал принимать участие в настоящих сражениях.

Игры, судя по всему, почти не имели распространения за исключением игры в кости, которая была известна галло-римской аристократии в эпоху Сидония Аполлинария, в конце V века, и, шахмат, в которые играла вся кельтская и германская знать, поскольку с их помощью постигались основы военной стратегии и тактики.

Самой важной тренировочной практикой оставалась охота, идеальный вид деятельности, в ходе которой учились убивать крупных животных и ловить мелкую дичь. Здесь устанавливалась двойственная связь — дружбы и взаимопонимания с домашними животными, которые помогали охотиться, и враждебности и агрессивности по отношению к миру дикому, невозделанному или неокультуренному. Этот таинственный и безлюдный мир начиная с VII века назывался for–estis, что в первоначальном смысле означало дикую природу, неподвластную (for) человеческому воздействию. В понимании франков эту природу можно покорить только насилием, и тогда, когда она менее всего защищена, то есть осенью, когда растительность постепенно исчезает, а детеныши больше не нуждаются в материнской заботе. Охота — это соперничество между человеком и зверем, которое дает возможность проверить, чей закон более действенен — природы или человека, инстинкта или разума. Цель охоты — не только в том, чтобы поставлять на кухни мясо крупной дичи, но и в тренировке в военном искусстве — в искусстве убивать. И часто жертвой охотников становился человек. В 675 году именно на охоте в лесу Бонди, к востоку от Парижа, меровингский король Хильдерик II из охотника превратился в дичь и был зарезан как олень взбунтовавшейся знатью во главе с Бодилоном. Вместе с королем погибла его беременная супруга Билихильда. И наоборот Карл Дитя (прозвище, свидетельствующее о скороспелости полученного опыта), сын Карла Лысого, погиб в 864 году вследствие несчастного случая на охоте, так же как и его племянник, Карломан III, который в 884 году был ранен кабаном. Что касается брата последнего, короля Людовика II, недавнего (двумя годами раньше) победителя викингов, то он не нашел ничего лучше, чем охотиться на дичь куда более хрупкую — на девушку, которая побежала прятаться в свою хижину. Забыв, что он на лошади, он галопом влетел в дверь, и его череп раскололся как яйцо, потому что притолока, конечно же, была слишком низкой. Как видно, удовольствия от охоты имели свои оборотные стороны.

Эта война между человеком и животным не только доставляла удовольствие убивать, но и устанавливала тесную связь с домашним животным, инстинкт которого должен был быть выдрессирован человеком. Для псовой охоты галло–римляне использовали собак двух видов, умбрийских и больших сторожевых, которые, возможно, представляли собой эквиваленты наших гончих и — догов, которые хватали зверя за шею. Бургунды использовали борзую — очень быструю собаку, сегусиава — собаку для преследования дичи и петрункуля — вероятно, разновидность дога. Тот, кто украл собаку, должен был публично поцеловать ее в зад или же, если он отказывался от такого бесчестья, заплатить 5 солидов хозяину и 2 солида виры. У франков сумма была более значительной: 15 солидов. Украсть домашнего оленя (с поставленным каленым железом на его шкуре клеймом владельца) «стоило» 45 солидов. Действительно, эта древняя кельтская практика, еще сегодня называемая «охотой на крик», состояла в том, чтобы спрятать за деревьями и сетями U-образной формы привязанную олениху, которая во время течки издавала призывные крики, тем самым привлекая Других олених и самцов. Столь же ценными были и хищные птицы, выдрессировать которых было еще сложнее. Франки налагали виру в размере 15 солидов за кражу сокола, сидящего на жерди, то есть готового к охоте, и 45 солидов за сокола, запертого в клетке, — столько же, сколько за дрессированного оленя, и втрое больше, чем за раба. Бургунды нашли прекрасный способ отбить охоту к таким кражам: украденный сокол должен был выклевать пять унций живого мяса с груди вора. Отсюда до того, чтобы остаться без глаза, был всего лишь один удар клюва.

Эта страсть к охоте, к животным для травли и ловчим птицам, была общей для всего населения меровингской и каролингской Галлии. Людовик Благочестивый специально оговорил в капитулярии, что если кто–то не мог заплатить сумму wergeld’a (возмещения за убийство) наличными и если он собирался оплатить ее натурой, то в состав этой выплаты не должны были входить меч и ястреб преступника: этим двум своим обязательным спутникам преступник придавал такую эмоциональную ценность как в хорошие, так и в плохие времена, что изъятие их чрезмерно повысило бы реальный размер компенсации. Как и лошадь, эти предметы и животные были необходимы для выживания, и стоимость их превосходила по значимости ценность семейных уз. Напротив, два других вида охотничьего оружия — лук и рогатина — кажется, меньше ценились владельцами, хотя и были ничуть не менее важны. Первый, с колчаном, полным стрел, использовался для охоты на птиц. По свидетельству Сидония Аполлинария, Теодорих II, король вестготов (451–462), охотился на птиц верхом на лошади, но стрелял, только выбрав нужный момент, и заставлял сопровождавшего его оруженосца везти рядом лук с уже положенной на тетиву стрелой. Овернский сенатор Авит, в 456 году ставший римским императором, пользовался рогатиной, но для этого ему нужно было слезть с лошади и, уже стоя на своих двоих, вонзить это оружие в тело кабана, зверя, для охотника самого опасного. Эти два вида оружия, вероятно, должны были быть дешевле и проще в изготовлении. Они не были чреваты той эмоциональной связью, которая возникала при воспоминаний о метких ударах, нанесенных франкским мечом, этим чудом гибкости и остроты, или о годах, посвященных дрессировке верного пса или птицы, которая никогда не упустит добычи. Устанавливалось своеобразное сотрудничество двух охотников — человека и животного.

К диким животным отношение было другое — более сложное в котором объединялись одновременно страх и стремление к подражанию. В то время волк был обычным для сельской местности животным. Когда зима становилась слишком холодной, оголодавшие хищники проникали даже за крепостные стены городов, как в 585 году в Бордо, где они истребили всех собак. В начале IX века в капитулярии «De villis» [82] , Карл Великий приказывал своим егермейстерам рыть ямы для ловли волков и, главным образом, волчат в мае. Епископ Меца Фротер писал императору Карлу Великому, которому он отдал в аренду свои леса: «Я убил больше сотни волков в ваших лесах…» Охота на волка была настолько распространена, что среди капканов, которые ставили «в пустыне», то есть на невозделанных землях, были и такие, которые состояли из приманки и натянутого лука; достаточно было слегка его задеть, чтобы стрела вылетела и пронзила неосторожного — зверя или человека. Закон бургундов, во избежание такого рода несчастных случаев, уточнял, что капкан должен был быть обозначен тремя метками — одной на земле и двумя в воздухе. Видимо, волки терроризировали население и казались столь же опасными, как кабаны, которые очень агрессивны, если на них нападают, и могут тяжело ранить человека одним сокрушительным ударом. Охотиться на них настолько трудно, что тот, кто украл или убил кабана, загнанного другими охотниками, должен был выплатить 15 солидов. Однако это никоим образом не касалось самки, убитой во время охоты. В отличие от самца, который сразу бросается в атаку, самка спасается долгим безостановочным бегством. Как могло у франков не возникнуть соблазна провести параллель, с одной стороны, между этими агрессивными самцами и мужчиной, с другой — между самками, всегда убегающими, чтобы спасти свое потомство, и женщиной? Природа животных буквально диктовала людям мужскую и женскую роли — агрессии и нежности, господства и подчинения.

82

«О поместьях».

От страха очень легко переходили к подражанию. Со второй половины V века галло–римская аристократия — и даже простой народ — начинает отказываться от принципа именования тремя именами, оставляя только одно. Франки делали то же самое и выбирали имена, состоящие из двух корней. Очень часто, чтобы придать ребенку качества желаемого дикого животного, составное имя идентифицировало будущего взрослого со зверем: Bern–hard — «сильный медведь», что дало Бернара; Bert–chramn — «сверкающий ворон» — сегодня Бертран; или еще Wolf–gang, «идущий как волк», то есть бесшумно.

Поскольку имя — это человек, галло–римляне мало–помалу переняли тот же образ мышления. У герцога Лупа («волка») был брат Магнульф (magnus wolf, «большой волк») и два сына — Жан и Ромульф («римский волк» — тонкая латино–германская аллюзия на легенду об основании Рима). Впоследствии, благодаря успеху этой антропонимики к северу от Луары, южане (даже духовенство) постепенно переняли германские имена с корнями, связанными с воинской деятельностью и животным миром. Если в VI веке к югу от линии Нант—Безансон лишь 17 процентов епископов носили германские имена, то в VII веке предстоятелей с подобного рода именами стало уже 67 процентов. Мода эта свидетельствует о нарастании общей агрессивности в меровингском обществе и, в то же время, о широком распространении охоты. Конечно, не все имена с германским звучанием были тотемами для антропоморфических культов, и незнание точного значения этих слов за пределами зон, заселенных франками, вероятно, было почти всеобщим. Тем не менее, читая повторенные всеми меровингскими и каролингскими церковными соборами решения об осуждении священников, которые носят оружие и охотятся с собаками и соколами, мы вынуждены сделать вывод, что искусство убивать стало всепоглощающей страстью, охватившей даже тех, кому следовало во всякое время оставаться мирными пастырями. Со времен распада Западной Римской империи и вплоть до VIII века архиерейский корпус Аквитании славился рением владеть копьем. В IX веке нравы несколько смягчаются, но тем не менее Иона Орлеанский протестует против людей, которые настолько любят охоту и собак, что пренебрегают и собой, и бедняками. «Чтобы убивать животных, которых не вырастили, сильные мира сего лишают бедняков последнего». Эта критика практически не имела действенной силы, поскольку охота была одновременно разрядкой и допингом для необходимых в повседневной жизни импульсов агрессии. Во время осады Парижа викингами в 885 году некоторые защитники имели при себе ястребов, как сегодня принято иметь при себе платок, а самым ярым бойцом был епископ города Гозлен, облаченный в шлем и кольчугу, с мечом в руке, наносивший этим оружием смертельные удары язычникам.

Поделиться с друзьями: