История и повествование
Шрифт:
Эта как бы вневременная стилизация на самом деле является комментарием к текущему историческому событию. Стихотворение датировано — 8 августа 1945 года — день известия о Хиросиме. Дата выступает как скрытое заглавие. Связь стихотворения о сделке с чертом с американской бомбардировкой явствует из ахматовского высказывания: «Жаль, что Гете не знал о существовании атомной бомбы: он бы ее вставил в „Фауста“. Там есть место для этого…» [920]
К поэтике умолчания, восходящей к эстетическому кодексу акмеизма, применительно к советской эпохе прибавляется еще и речевое поведение человека в эпоху сыска. Кстати, любопытное свидетельство мы встречаем на страницах тех же записных книжек, которые иногда использовались как подвернувшийся листок для записки собеседнику: запись в одном из блокнотов «Ничего не говорите. Старуха слушает» (с. 742) — предупредительный сигнал больничному посетителю. Аналогом речевым недомолвкам являются «недописи» в блокнотах. Например, отрывистая помета «Буря в мире» (с. 405). По положению в блокноте легко вычисляется, что она относится ко дню после убийства Дж. Ф. Кеннеди [921] , а минимальность текста сообщения психологически объясняется тем, что информация о буре в мире поступала из зарубежного радио. Или: запись 18 октября 1964 года о вечере в соседнем подъезде писательского дома на ул. Ленина: «Сейчас от Браунов — там женевские Андреевы. <…> Ни слова о событиях» (с. 493). О снятии Н. С. Хрущева хозяин дома не говорил, поскольку были иностранные гости. Но и автор записи прямо события не называет. Заметим, что вообще записные книжки у Ахматовой, в том числе даже просто телефонные реестры, появились, когда они вообще стали для нее возможны, — с 1958–1959 годов. По некоторому совпадению, а скорее по ощущению известного изменения политической атмосферы, в это время госбезопасность, по свидетельству ген. Калугина, принимает решение о закрытии персонального дела Ахматовой. Но все же инерция осторожности живет еще в записях 60-х. Она опять-таки накладывается на сквозной принцип ахматовской поэтики еще со времен «Вечера» — затушевывание события, ставшего толчком для переживания или размышления.
920
Ардов В.Этюды к портретам. М., 1983. С. 62: «Когда японцы напали на Перл-Харбор и потопили американский флот, она сказала: „Американцы — простодушные дети, но своим зверством японцы превратят их в зверей“. Эти свои слова она вспомнила и повторила мне, когда на Японию была сброшена американская атомная бомба. А ведь мы теперь забываем, что тогда лишь очень немногие и очень проницательные люди не обрадовались этому взрыву — концу войны, любой ценой концу войны» ( Роскина Н.«Как будто прощаюсь снова…» // Звезда. 1989. № 6. С. 96).
921
Ср.: «Поговорили <…> о том, что у нас в стране и интеллигенция и „народ“ его любили» ( Чуковская Л.Записки об Анне Ахматовой. 1963–1966. М., 1997. Т. 3. С.115); отметим, кстати, любопытное совпадение — Ахматова еще успела прочесть за два месяца до смерти в рецензии на первый том своего американского собрания: «Незабвенный Дж. Ф. Кеннеди, соединявший в себе государственного мужа с великим гуманистом, советовал не спрашивать, „что страна может мне дать“, а „что я могу дать ей“. Именно так поступает Анна Ахматова по отношению к России» ( Большухин Ю.Анна Ахматова — том I // Новое русское слово. 1965. 12 декабря).
Вот запись больничных жалоб — «Сегодня три месяца, как я в больнице. Теперь могу решительно записать следующее: существует закон, по которому каждая больница от долговременного в ней пребывания медленно, но верно превращается в тюрьму. А через 6 дней объявят карантин для довершения сходства. Появятся „передачи“ в наволочках, запертая (как в сумасшедшем доме) на ключ входная дверь, маски на лицах врачей, сестер и нянь, и лютая скука. Помните у П[ушки]на:
Иль от скуки околею Где-нибудь в карантине…Выздоравливающих перестанут выпускать гулять. Голуби, кот[орых] строго-настрого запрещено кормить, будут по-тюремному гулить за окнами» (с. 709). Полный смысловой объем этого дневникового наброска вырисуется, если учесть, что это написано в первый день суда над Синявским-Терцем и Даниэлем-Аржаком, о которых Ахматова как автор «Реквиема», противозаконно напечатанного за границей, в эти дни говорила: «Пусть потеснятся — мое место с ними».
Другой пример неназванного событийного толчка — записи марта 1964 года о Клюеве:
«Вероятно, в 1912 г. Н. Клюев появился на нашем горизонте.
Уехав, он прислал мне четыре стихотворения… четвертое помню наизусть:
— правишь гордым невидимым градом - -…
Это, конечно, не мне, и не тогда написано. Но я уверена, что у него была мысль сделать из меня небесную градоправительницу, как он сделал Блока нареченным Руси. 26 марта 1964. Москва».
Причиной для появления записи была, по-видимому, сокрытая аналогия: Клюев и другой ловец человеков — Распутин, с которым Клюев себя самоотождествлял [922] . Незадолго до того, 1 марта 1964 года в газете «Неделя» появилась публикация «Голос из потонувшего мира» с материалами о Распутине. Публикация была подвергнута критике идеологических инстанций, эта кабинетная критика получила резонанс в издательских кругах, и тут же была запрещена подборка стихов Ахматовой в газете «Литературная Россия», при этом было сказано, что вот сначала Распутин, а теперь и Ахматова [923] . От этого двойничества и соседства Ахматова отрекается, но указывает, не называя этого прямо, другую возможную поэтическую пару для зловещего соблазнителя.
922
См.: Азадовский К.«Гагарья судьбина» Николая Клюева. СПб., 2004. С. 57–62.
923
См.: Чуковская Л.Записки об Анне Ахматовой. Т. 3. С. 208.
При всех оговорках о конспективном и едва ли не конспиративном характере многих записей, мы в ахматовских записных книжках, по сути, имеем летопись 1960-х годов. Если реконструировать побудительные к записи толчки, то мы увидим, что по страницам записных книжек проходят опознавательные моменты и ключевые категории этой декады — перечислим некоторые из них в алфавитном порядке: Иосиф Бродский — суд, ссылка и освобождение; кибернетика; Китай; космос (в 1961 году Ахматова называет «Поэму без героя» — «опытная космонавтка», «Луна продолжается» — о запуске станции «Луна-9» в феврале 1966 года); Джавахарлал Неру (запись 27 мая 1964 г.: «Смерть Неру. Особенно горестно после Тагора и приближения к буддизму, кот[орым] я живу в последнее время», с. 464) [924] как проповедник мирного сосуществования; Робертино Лоретта, появление А. Солженицына; приезд Роберта Фроста. Выбор этих компонентов современности по большей части, если не всегда, эгоцентричен. Так, упомянутая кибернетика возникает в записи июня 1963 года: «Поэме киберн[етическую] проверк[у]» (с. 372) — один из собеседников, вероятно, предложил доказать электронно-вычислительным путем авторство Ахматовой, которой запомнилось, что «за границей не поверили, что поэма — моя» (с. 182), — обычный ахматовский ораторский прием, когда риторическое клише комплимента (типа «у нее настолько изменилась манера, что трудно поверить, что это написано ею») она буквализирует и далее с этим обукваленным утверждением полемизирует.
924
Ср.: «[Б]еспричинно, вдруг, завела она речь о Неру за несколько дней до его смерти» ( Найман А.Рассказы о Анне Ахматовой. С. 44).
Эгоцентризм заключается и в том, что исторические события 1960-х годов проецируются на прецеденты в ахматовской биографии. «Мне ведомы начала и концы» — сказано в ее стихах. 1960-е, конец ее жизни (а в этом у автора записных книжек не было никаких сомнений), предстают повтором и возвратом, вариацией и метаморфозой, говоря на техническом жаргоне, соприродном Ахматовой, «рифмой» начала ее биографии — 1890-х и 1900-х годов. В это время у нее, видимо, обостряется интерес к таким кольцеобразным биографиям — в 1965 году она записывает: «Стасов строил и Лицей (1811) — начало для Пушкина и церковь Конюш[енного] ведомства (1817), где отпевали поэта (1837» (с. 611)). Напомню строку из ее раннего стихотворения: «И как жизнь началась, пусть и кончится так». Видимо, страх смерти преодолевается такой опоясывающей композицией. Эти повторы часто контрастны, опрокинуты, вывернуты, как негатив. Отчасти за этими прямыми семантическими переворотами стоит противопоставление XIX века (к которым относятся детские, да и, по мнению Ахматовой, вопреки календарю, юношеские ее годы) и века двадцатого, противопоставление, проведенное на одном или сходном материале, по принципу записи о том, что в XIX веке проволока соединяла (телефон, телеграф), а в XX веке разъединяет — лагеря.
Тема Китая — напряженные советско-китайские отношения, угроза военного конфликта. Ахматова вспоминает о дневниках Блока 1911 года — «и Александр Блок пророчествовал: Когда великий Китай двинется на нас». В эту тему входит и критика печатью КПК советских ревизионистов, в том числе за снятие клейма с Ахматовой [925] . И она вспоминает: «В Царском я видела приезд Ли Хун Чанга (проверить год [1896]). Его многочисленная свита была сказочно разодета. Все были с косами — в голубом, в желтом, в лиловом — расшиты драконами. Во дворец они ехали в золотых каретах 18 в[ека], запряженных цугом, и все это вместе было похоже на андерсеновскую сказку и на „chinoiserie“ Царскосельского парка (мостик, кит[айская] деревня, кит[айский] театр)». Приписано позднее: «Мао[цзе дун] — в толстовке» [926] . Выстраивается симметричная концепция китайского присутствия («и все китайские затеи») в русской аристократической культуре XVIII–XIX веков и воплощение русского утопизма (толстовка) в председателе Мао.
925
Ср. запись в дневнике В. А. Сутугиной от 24 июня 1963 года: «А.А. выглядит, как всегда после Москвы, очень хорошо. Рассказывала, что 600 млн китайцев требуют запретить печатать А.!! (Это из „Голоса Америки“, кот[орый], как и „Би-би-си“ будто теперь не глушат» (ИРЛИ). Ср.: «— Сейчас во владениях Мао Цзедуна меня проклинают, словно я нанесла Китаю личное оскорбление. В чем дело?» (Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991.С. 606).
926
ОР РНБ. Ф. 1073. № 62. Л. 9.
Пример другого «кольца»: «Робертино поет: Non sono geloso di te» (с. 539). Запись сентября 1963 года влечет за собой воспоминание о граммофонном треске начала века, выливающееся на соседней странице в стихотворный набросок пятистопного ямба то ли для ненаписанной поэмы об эпохе модерна, то ли из забытых набросков этой поэмы:
Обрывки пыльных опер И ангельские голоса из смерти: Карузо, Тито Руффо и Шаляпин…Таким образом, на страницах записных книжек возникает некий единый нарратив, противостоящий смерти и забвению своей уроборической структурой змеи, кусающей собственный хвост. Естественным образом этот макротекст ставит вопрос о так называемом «образе автора» этого нарратива, то есть прежде всего о его «точке зрения». Смыкая времена и манипулируя пространством, универсальный летописец должен найти для себя равноудаленную точку обзора. Дневниковые записи и пометы делались в Ленинграде, Москве, Италии, Оксфорде, но существует как бы постоянная внутренняя прописка, реальное, но и воображаемое центральное местопребывание автора. И это — поселок Комарово, область смерти и памяти. Смерти — потому, что со времен пребывания в санатории Хювинккя в 1915 году, когда Ахматова писала «Я гощу у смерти белой», до 1944 года, когда она читала стихи на фронте в Териоках и очерк об этом назывался «В гостях у смерти», финская земля воспринималась ею как преддверие смерти. Это место Памяти, ибо окружающий ландшафт был идеальным чистым листом — потому что, как говорила Ахматова, она «не знала этих мест до войны („ведь мы царскоселы“), поэтому Комарово, слава богу, не связано с какими-либо личными воспоминаниями» [927] . Место это — «земля хотя и не родная» — погранично по определению, с него видно в обе стороны русско-европейского разлома, оно находится на пороге мифологического пространства (это и «ступень, ведущая в Нептуновы владенья» в ее стихотворении о Выборге, и ее замечание о том, что финские валуны похожи на головы великанов). Место это читается двояко — как нерусское («А.А. думает, что этот кусок Карельского перешейка был, видимо, лучшей частью Финляндии: легко себе представить чувства финских туристов!» [928] ), но и — с другой точки зрения — вполне отечественное, ведь писал Б. Зайцев И. Бунину в июле 1935 года из Келломяки (впоследствии Комарова): «Наслаждаешься запахом русского леса. Сколько здесь России! Запахи совсем русские: остро-горький — болотцем, сосной, березой» [929] .
927
Лесман М.Она приглашает меня к себе… // Искусство Ленинграда. 1989. № 5. С. 73.
928
Там же.
929
Новый журнал. 1982. № 149. С. 139–140.
В первое свое стихотворение о Комарове «Пусть кто-то еще отдыхает на юге…» (октябрь 1956 года) она демонстративно вводит символ, имеющий уже в русской лирике разветвленную традицию поэтизации:
И, кажется, тайно глядится Суоми В пустые свои зеркала. Иду между черных приземистых елок. Там вереск на ветер похож, И светится месяца тусклый осколок, Как финский зазубренный нож.Финский нож был воспет в стихотворении А. И. Оношкович-Яцыны «Нож» (1921), видимо, как аллегорическая эмблема страсти [930] к хорошо знакомому А.А. адресату [931] , потом помянут Сергеем Есениным в широко известных стихах как couleur locale Москвы кабацкой, отсюда, видимо, стал адресатом оды Вольфа Эрлиха (1926) [932] и, наконец, использован в пропагандистских антифинских стихах Сергея Городецкого 1940 года:
930
«Кто-то близко, близко сзади подошел / И вонзил под ребра мне острый финский нож. / В небе я увидела много желтых пчел, / Огненные молнии, золотую рожь. / Я на снег малиновый, белая, легла / И покорно молвила: „Вот тебе и на!“ / Тучи две лиловые, два больших крыла / Распахнула на небе полная луна. / Ночь не узнавала я и ночную тьму. / Говорят, что черная тьма ночная. Ложь! / Низенько-низехонько кланяюсь тому, / Кто вонзил под ребра мне острый, острый нож» (Альманах Цеха поэтов. Книга вторая. Пг., 1921. С. 34).
931
Оношкович-Яцына (в замужестве Шведе) Ада Ивановна (1897–1935) — переводчица. «В 20-х годах — тяжелые осложнения в личной жизни: [М. Л. Лозинский] полюбил молодую девушку. Она была переводчицей (конечно, и сама писала, и даже неплохо), его ученицей. Никаких подробностей я не знаю, и, если бы знала, не стала бы [писать], разумеется, их сообщать…» (с. 703, 705) — ср., однако, за сорок лет до этой записи: «Говорили о стихах Шведе, „которые нужно в баночку заспиртовать“ и хранить, хранить — так они недопустимо плохи» ( Лукницкий П. Н.Aiumiana С. 299); ср. запись в дневнике А. Оношкович-Яцыны в феврале 1921 года: «Черная густая низкая челка, широкое, немного цыганское лицо, черное платье с высоким воротником и пестрый платок на плечах. <…> Как же это так он ее не любил? Разве можно сравнить ее со мной? <…> где-то в глубине думаю о Мише [М. Л. Лозинском] и о ней. И кажется мне, что они оба из какой-то страшной и высокой жизни, а я только чуть-чуть, носочком сапога ступила на этот порог и оттуда с порога со страхом Божиим смотрю на них, но знаю, что войду» (Минувшее. 1993. Вып. 13. С. 402–403).
932
Ср.: «Ночкой темною, томительной / Ты мне дан, и до сих пор / Все хранишь свой блеск живительный / Голубых, родных озер» ( Есенин С.Собрание стихотворений. Л., 1926.).
Выразительность символики, отобранной Ахматовой для локализации своей «сторонней» позиции как наблюдателя текущей истории, подтверждается тем фактом, что ни в одной из прижизненных публикаций цензура этих строф не пропустила. Качество этой «стороннести» применительно к Ахматовой 1960-х годов может быть описано строками другого русского поэта, предложившего для в чем-то противоположных профессий историка и поэта объединяющее их табу:
933
Городецкий С.Ленинград // Литературная газета. 1940. 22 февраля; ср. и позднее в советской традиции: «Я не стал покупать себе пукко, / Финский ножик с убранством цветным. / Нами зла не забыта наука, / Что прошла по лесам ледяным. / <…> / И солдатские видел могилы / Финнов, нами сраженных в бою. / Я хочу, чтобы сгинули силы, / Те, что ссорят людскую семью» ( Азаров В.Вечный огонь. Стихотворения. Л., 1961. С. 76).
Станислав Савицкий
Марксизм в «Записных книжках» и исследованиях Л. Гинзбург [934]
Л. Гинзбург с 1920-х годов была читательницей, поклонницей и в некотором отношении последовательницей Пруста [935] . В книге «О психологической прозе» эпопея «В поисках утраченного времени» завершает развитие литературы «человеческого документа», прослеживаемое на примерах писем и дневников сентименталистов, романтиков и реалистов, мемуаров Сен-Симона, Руссо и Герцена, а также романов Л. Толстого. Между тем в этой книге речь идет не о том, как литература Нового времени во всем многообразии ее второстепенных жанров свидетельствует о душевной жизни человека и начинает влиять на нее. Гинзбург выбирает авторов, пишущих об историческом поведении с точки зрения культурной антропологии и социальной психологии: соотношениях самооценки и социального поступка, моделях построения личности и историческом характере, который портретирует эпоху. В этом контексте уместно упоминается статья Маркса «Восемнадцатое Брюмера Луи Бонапарта» и, в частности, сделанное в ней наблюдение над символикой революционного языка, строящейся на исторической стилизации [936] .
934
Автор статьи благодарен К. Кумпан, И. Светликовой, А. Балакину, А. Блюмбауму и А. Зорину за пенные замечания и плодотворное обсуждение текста.
935
Гинзбург увлекалась Прустом со второй половины 1920-х годов, хотя и не сразу приняла его прозу. В «Записных книжках» за 1927 год есть фрагмент, посвященный Прусту (Человек за письменным столом. СПб., 1989. С. 44–46), в 1930 году она писала статью, которая так и не была напечатана (Там же. С. 115; 414). О прустианстве Гинзбург см. сноску 8 к письму № 17 в кн.: Гинзбург Л. Я.Письма Бухштабу / Подгот. текста, публ., примеч. и вступ. заметка Д. В. Устинова // Новое литературное обозрение. 2000. № 49. С. 325–387; а также: Машевский А.Преодоление прозы (Читая Л. Я. Гинзбург) // Звезда. 2002. № 3. С. 168–175; Невзглядова Е.Разговоры с Л. Я. Гинзбург // Там же. С.157–167.
936
Гинзбург Л.О психологической прозе. Л., 1971. С. 21–22.