История моей грешной жизни
Шрифт:
Однажды, выйдя из старой крепости, повстречал я его на мосту, что ведет к эспланаде. Став передо мною, он с благородным видом делает мне упрек, отчего я никогда не зайду его проведать, и немало меня смешит. Посмеявшись, я отвечаю, что ему не мешало бы подумать, как унести ноги прежде, нежели генерал получит ответ, узнает правду и учинит расправу, и вызываюсь помочь, сторговавшись с капитаном неаполитанского судна, что стояло под парусом, дабы тот спрятал его на борту. Вместо того чтобы принять мой дар, несчастный осыпает меня бранью.
Безумец этот ухаживал за г-жой Сагредо, каковая, гордясь, что французский принц признал превосходство ее над остальными дамами, обходилась с ним благосклонно. За обедом у г-на Д. Р., где собралось большое общество, она спросила, отчего я советовал принцу бежать.
— Он сам поведал мне о том, дивясь упорству, с каким вы почитаете его за обманщика, — сказала она.
— Я дал ему этот совет, сударыня, ибо у меня доброе сердце и здравый рассудок.
— Стало быть, все мы, не исключая и генерала, дураки?
— Подобный вывод был бы несправедлив, сударыня. Если чье-то мнение противно мнению другого, это отнюдь не означает, что кто-то из двоих дурак. Быть может, через восемь-десять дней я сочту, что заблуждался, — но от того не стану полагать себя глупей других. Однако же для дамы столь умной, как вы, не составит труда различить в этом человеке принца или крестьянина по манерам его и образованности. Хорошо ли он танцует?
— Он не умеет сделать шагу; но он презирает танцы и говорит, что не хотел им учиться.
— Учтив ли он за столом?
— Бесцеремонен; не желает, чтобы ему переменили тарелку; ест из общего блюда своею собственной ложкой; не умеет сдержать отрыжку; зевает и встает первым, когда ему заблагорассудится. Ничего удивительного: он дурно воспитан.
— Но, несмотря на это, весьма обходителен — так мне кажется. Он чистоплотен?
— Отнюдь нет; но он еще не вполне обзавелся бельем.
— Говорят, он не пьет ни капли.
— Вы шутите; по два раза на дню встает из-за стола пьяным. Но здесь его нельзя не пожалеть: он не умеет пить, чтобы вино не бросилось ему в голову. Ругается, как гусар, и мы смеемся — но он никогда ни на что не обижается.
— Он умен?
— У него необыкновенная память: всякий день он рассказывает нам новые истории.
— Говорит ли о семье?
— Часто вспоминает мать — он нежно ее любит. Она из рода Дюплесси.
— Коли она еще жива, ей должно быть сейчас лет сто пятьдесят — четырьмя годами более или менее.
— Что за нелепость!
— Именно так, сударыня. Она вышла замуж во времена Марии Медичи.
— Однако ж имя ее значится в метрическом свидетельстве; но печать его… [пропуск в рукописи]
— Известно ли ему, что за герб у него на щите?
— Вы сомневаетесь?
— Думаю, он этого не знает.
Общество поднимается из-за стола. Минутою позже докладывают о приезде принца, в тот же миг он входит, и г-жа Сагредо, недолго думая, говорит:
— Дорогой принц, Казанова убежден, что вы не знаете своего герба.
Услыхав эти слова, он с усмешкою приступает ко мне, называет трусом и тыльной стороной руки дает мне пощечину, сбивши с головы моей парик. Удивленный, я медленно направляюсь к двери, беру по пути мою шляпу и трость и, спускаясь по лестнице, слышу, как г-н Д. Р. громким голосом велит выкинуть безумца в окно.
Выйдя из дома, направляюсь я поджидать его к эспланаде, но вижу, как он появляется с черного хода, и бегу по улице в уверенности, что не разминусь с ним. Приметив его, устремляюсь навстречу и начинаю лупить смертным боем, загнавши прежде в угол меж двумя стенами; вырваться оттуда он не мог, и ему ничего не оставалось, как вытащить шпагу — но ему это и в голову не пришло. Я бросил его, окровавленного, распростертым на земле, пересек окружавшую толпу зевак и отправился в Спилеа, дабы в кофейном доме разбавить лимонадом без сахара горечь во рту. Не прошло и пяти минут, как вокруг меня столпились все молодые офицеры гарнизона и стали в один голос твердить, что мне должно было убить его; наконец они мне надоели: я обошелся с ним так, что если он не умер, то не по моей вине; и быть может, обнажи он шпагу, я убил бы его.
Получасом спустя является адъютант генерала и от имени Его Превосходительства велит мне отправляться под арест на Бастарду. Так зовется главная галера; арестанта здесь заковывают в ножные кандалы, словно каторжника. Я отвечаю, что расслышал его, и он удаляется. Я выхожу из кофейни, но вместо того чтобы направиться к эспланаде, сворачиваю в конце улицы налево и шагаю к берегу моря. Иду с четверть часа и вижу привязанной пустую лодку с веслами; сажусь, отвязываю ее и гребу к большому шестивесельному каику, что шел против ветра. Достигнув его, прошу карабукири [50] поднять парус и доставить меня на борт видневшегося вдали большого рыбачьего судна, что направлялось к скале Видо; лодку свою я бросаю. Хорошо заплатив за каик, поднимаюсь на судно и завожу с хозяином торг. Едва ударили мы по рукам, он ставит три паруса, свежий ветер наполняет их, и через два часа, по его словам, мы уже были в пятнадцати милях от Корфу. Ветер внезапно стих, и я велел грести против течения. К полуночи все сказали, что не могут рыбачить без ветра и выбились из сил. Они предложили мне отдохнуть до рассвета, но я не хочу спать. Плачу какую-то безделицу и велю переправить меня на берег, не спрашивая, где мы находимся, дабы не пробудить подозрений. Я знал одно: я в двадцати милях от Корфу и в таком месте, где никому не придет в голову меня искать. В лунном свете виднелась лишь церквушка, прилегающая к дому, длинный, открытый с двух концов сарай, а за ним луг шагов в сто шириною и горы. До зари пробыл я в сарае, растянувшись на соломе, и, несмотря на холод, довольно сносно выспался. То было первого числа декабря, и, невзирая на теплый климат, я закоченел без плаща в своем легком мундире.
50
Карабукири — хозяин или капитан корабля (греч.).
Заслышав колокольный звон, я направляюсь в церковь. Поп с длинной бородою, удивившись моему появлению, спрашивает по-гречески, ромео ли я, то бишь грек; я отвечаю, что я фрагико, итальянец; не желая далее слушать, он оборачивается ко мне спиною, уходит в дом и запирает двери.
Я возвращаюсь к морю и вижу, как от тартаны, что стояла на якоре в сотне шагов от острова, отчаливает четырехвесельная лодка и, подплыв к берегу, оказывается с сидящими в ней людьми как раз там, где я стоял. Предо мною обходительный на вид грек, женщина и мальчик лет десяти-двенадцати. Я спрашиваю грека, откуда он и удачно ли было его путешествие; он по-итальянски отвечает, что плывет с женою своей и сыном с Цефалонии и направляется в Венецию; но прежде он хотел слушать мессу в церкви Пресвятой Девы в Казопо, дабы узнать, жив ли его тесть и заплатит ли он приданое жены.
— Как же вы это узнаете?
— Узнаю от попа Дельдимопуло: он сообщит мне в точности оракул Пресвятой Девы.
Повесив голову, плетусь я за ним в церковь. Он говорит с попом и дает ему денег. Поп служит мессу, входит в sancta sanctorum [51] и, явившись оттуда четвертью часа позже, снова восходит на алтарь, оборачивается к нам, сосредоточивается, оправляет длинную свою бороду и возглашает десять-двенадцать слов оракула. Грек с Цефалонии — но на сей раз отнюдь не Одиссей — с довольным видом дает обманщику еще денег и уходит. Провожая его к лодке, я спрашиваю, доволен ли он оракулом.
51
Святая святых (лат.).
— Очень. Теперь я знаю, что тесть мой жив и что приданое он заплатит, если я оставлю у него сына. Он всегда был страстно к нему привязан, и я оставлю ему мальчика.
— Этот поп — ваш знакомец?
— Он не знает даже, как меня зовут.
— Хороши ли товары на вашем корабле?
— Изрядны. Пожалуйте ко мне на завтрак и увидите все сами.
— Не откажусь.
В восторге от того, что на свете, оказывается, по-прежнему есть оракулы, и в уверенности, что пребудут они дотоле, доколе не переведутся греческие попы, я отправляюсь с этим славным человеком на борт его тартаны; он велит подать отличный завтрак. Из товаров он вез хлопок, ткани, виноград, именуемый коринкою, масла всякого рода и отменные вина. Еще у него были на продажу чулки, хлопковые колпаки, капоты в восточном духе, зонты и солдатские сухари, весьма мною любимые, ибо в те поры у меня было тридцать зубов, и как нельзя более красивых. Из тех тридцати ныне осталось у меня лишь два; двадцать восемь, равно как множество иных орудий, меня покинули; но — «dum vita superest, bene est» [52] . Я купил всего понемногу, кроме хлопка, ибо не знал, что с ним делать, и, не торгуясь, заплатил те тридцать пять-сорок цехинов, что он запрашивал. Тогда он подарил мне шесть бочонков великолепной паюсной икры.
52
Букв.: «Покуда длится жизнь, хорошо» (в пер. С. Ошерова: «Лишь бы жить, и отлично все!») — стих Мецената, цитируемый Сенекой в 101-м «Нравственном письме к Луцилию».