История моей матери. Роман-биография
Шрифт:
— «Аполлон» — понятно, — сказал, приободрившись, Серж. — «Музагет» не очень.
— Ладно, я тоже не знаю. Про «Музагет» я в «Ларуссе» (Распространенный французский энциклопедический справочник. — Примеч. авт.) посмотрю, — решила Марсель. — Спросила бы у отца: он все знает, но ему не до этого.
— Из-за дачи на Средиземном море?
— Из-за дачи! Из-за московской поездки! Каждый раз как на публичную порку едет!..
Огюст Дюма (он просил не путать себя с классиком: у того фамилия кончалась на «s», а него на «t») был сотрудником не «Юманите» (хотя и просил называть себя Дюма из «Юма»), а центрального аппарата партии. В настоящее время он был, кажется, членом Секретариата: состав последнего постоянно менялся и, в целях конспирации, хранился в тайне даже от партии — отсюда и сомнения на счет его членства в этом высоком органе. Во всяком случае, он был связным между Секретариатом и газетой: привозил оттуда срочные документы, обвинительные статьи и пасквили, якобы подписанные сотрудниками газеты, так что те наутро с бессильным гневом и ужасом дивились на мнимое дело рук своих — и выполнял какие-то иные челночные операции, говорить о которых было не принято. Человек этот был, впрочем, простой, свойский и компанейский. В прошлом он был моряк, младший офицер военного флота, и в нем сохранились старые привычки, в которых дух морской дисциплины соседствовал с мичманской шкодливостью и беспечностью. Он щеголял старым офицерским мундиром — довольно потертым и без погон; в нем он чувствовал себя свободнее, чем в штатском: легче было и шалить, и подчиняться.
Они пошли втроем в театр Сары Бернар (той самой, которая в семьдесят с лишним лет соблазнила когда-то Сергея Есенина) на новый балет Игоря Стравинского. Огюст был уже не в беспогонном мундире, а во вполне приличной выходной паре с белой рубашкой и галстуком, но и в штатском оставался похож на военного: все кругом были в свободных рубашках и кофтах с бантами и завязками на шее — вместо обременительных, как цепи, галстуков.
«Музагет» оказался не чем иным, как «водителем Муз». Рене прочла это в афишке спектакля, но потом нашла и в «Ларуссе», как и предсказывала Марсель, которая все знала и была начитанна, как учительница младших классов. Узнать из мелодичной и капризной музыки Стравинского и, тем более, из пластичной, но вычурной хореографии Баланчина, почему русские совершили революцию и терпят нынче немыслимые бедствия, было зрителям не под силу. Постановщики спектакля, кажется, намеренно вводили их в заблуждение на этот счет, потому что после спектакля русских можно было посчитать пребывающими на Олимпе в одной компании с небожителями. Видимо, Стравинский, как и сказал Серж, был в душе своей эмигрантом или бродячим музыкантом, предлагающим свою музыку на всех мировых перекрестках и меньше всего интересующимся судьбами революции. К тому же у всех болели спины из-за неудобных сидений и необходимости вертеться: чтоб видеть, как танцуют и пляшут на далекой от них сцене…
— Все-таки кафе — место куда демократичнее, — сказал Огюст, усаживая товарищей в углу под пальмой в уютном заведении с большими красными абажурами на настольных лампах, с обивкой из черного дерева и бронзой, тускло блестевшей в темноте зала. — Каждый сидит с удобствами. Хоть у оркестра, хоть где. И музыка лучше, доходчивее. Люблю это заведение. Оно мне родной камбуз напоминает. Особенно бронза: так и хочется надраить… Что возьмем?
— Какие у нас финансы? — У Сержа после оплаты билетов ничего не осталось.
— Неограниченные, — отвечал тот. — Хватит на кофе и пирожные.
Принесли заказ.
— Расскажите о вашей службе на флоте, — попросила Рене, давно мечтавшая о далеких странствиях.
— Рассказать о флоте? — Огюст посмотрел на нее так, будто желание ее было не вполне приличным.
— Да. Какие у вас о нем воспоминания?
— Память-то светлая, а как начнешь рассказывать, обязательно какую-нибудь дрянь вспомнишь — почему так, не знаете?
— Не знаю. Может быть, все плохо было?
— Да нет, нормально. Просто мы так устроены: нацелены на плохое. Революционеры, я имею в виду. Верно, Серж?
— Почему? — Серж ел корзиночку с кремовыми цветами и был настроен иначе. — Я оптимист и все вижу в розовом свете.
— Счастливец, значит. Так что рассказать, Рене?
— Расскажите про ваши отношения с начальством. Это важно?
— Еще бы! Все от капитана зависит. Мой на последнем моем корабле был законченный пьяница.
— Не может этого быть, — сказала она, скорее подыгрывая ему, чем не веря.
— Да еще какой. А если капитан — пьяница, то все туда же. Начальство знало это — однажды адмирал нагрянул с инспекцией: выстроили команду, наш наверху, на шканцах, болтается — адмирал обращается к нам: есть ли жалобы. Хотел, чтоб мы на него нажаловались.
— А вы?
— Естественно, отмолчались — адмирал так ни с чем и уехал… Не нравится история моя?
— Расскажите о чем-нибудь приятном, — попросила она. — Вы моряк все-таки.
— Раз моряк, значит о женщинах — так ведь?
— Положим. Хотя и необязательно.
— Необязательно, но так. Женщины, Рене, бывают на земле и на море. О женщинах на земле говорить не стоит, да и на корабле не очень.
— Откуда на военном корабле женщины? — Серж оторвался на миг от торта.
— Берут для бюджета корабля, для настроения офицеров, — уклончиво отвечал Огюст. — Вы все тайны знать хотите. Слушайте, что вам говорят, а выводы делайте сами — так ведь, Рене? — и поглядел на нее искоса: насколько груба могла быть сообщаемая ей правда. — У нас на второй палубе стояло подряд шесть кают младших офицеров — и моя тоже, поскольку, несмотря на мой далеко не юный возраст, я все не мог добиться повышения: во мне всегда чуждый элемент чувствовали. Так вот. Все пассажирки — сколько-нибудь подвижного возраста: что на ногах держались — считали своим долгом пройти через все каюты последовательно, а то и по две за ночь кряду. Это у нас называлось стоять на звездной вахте. Стоишь на палубе, смотришь в воду или на звезды, а к тебе уже такая особа лепится: приглядела тебя на обеде или просто высмотрела на ночной охоте, пока муж спит после пьянки. «Что делаете?»— спрашивает. — «Надеюсь, не на дежурстве? Хотя можно, говорит, и среди дежурства, если не терять времени.» Ей-богу! Море всех с ума сводит: будто из монастыря сбежали… Начнешь ей про звезды говорить, про миры бескрайние — она послушает, послушает, скорчит пренебрежительную рожицу, а то и скажет что-нибудь непотребное, отойдет, а ты стоишь как оплеванный, будто тебя на улице грязью обрызгали. Я не могу так. Без разговоров … — и глянул выразительно, словно хотел затеять сейчас именно такие разговоры. — Я, наверно, зря все это вам рассказываю? — Рене замялась, и он перекинулся к Сержу: — Что за дело, Серж? О котором мне Марсель говорила?
— Деньги нужны, Огюст.
— Новость какая. Мы все в таком положении.
— Не я, а французские дети. Ты ведь теперь в Секретариате?
— Ну и что? Сколько надо?
— Много. Есть план! Мы говорили об этом в «Авангарде». Надо обеспечить детей рабочих пионерскими лагерями! — Огюст глянул насмешливо, а Серж продолжал не тушуясь: — Здесь кроется большой резерв агитации. Правящий класс совсем не думает о детском отдыхе — это надо использовать, поставить по всей Франции палаточные городки, разместить в них детей из семей низкого и среднего достатка, устроить родительские дни, втолковывать детям и родителям азы политической грамоты, рассказывать, куда идут деньги, предназначаемые бюджетом на детские нужды, и набирать таким образом очки в борьбе за детские и родительские души! Мы уже начали этот эксперимент в Стене. Через десять лет те и другие будут у нас в кармане!.. — Он кивнул в сторону Рене и долго еще распространялся таким образом, нисколько не теряя в азарте и в убедительности, так что, хотя кафе было маленьким и уютным и скрадывало лишний шум, посетители за соседними столиками, услыхав и малую толику сказанного, начали недовольно оглядываться…
— Ладно, Серж. Во всем этом есть что-то дельное. Я предложу в Секретариате. А может, и еще где-нибудь. На детей деньги найдутся. Вы только составьте бумагу. Все, что вы сказали, плюс приблизительную смету. Идет?
— Правда?! — не веря ушам, воскликнул Серж, уже видя себя во главе национального пионерского движения.
— А почему нет? Только не знаю, весь ли ты фонд получишь или только часть его. И не самую большую.
— Как так?! — вознегодовал тот. — Ни одного су не отдам. Знаешь, сколько по Франции лагерей построить надо?
— Построишь… Что шкуру неубитого медведя делить — как русские говорят? Их деньги — их и пословицы. Ну что, Рене? Идем? Ты с нами, Серж?
— Я домой. Мне проект писать надо.
— Давай. Не забудь про палатки, горны, вымпелы, значки и все прочее…
Огюст провожал Рене до дому.
— Пойдем пешком? — предложил он. — Надо привыкать ходить на большие расстояния. У водителей автобусов и железнодорожных проводников феноменальная память на лица — так что, если хочешь проскочить незамеченной, лучше, чтоб тебя вообще не видели. Могут, конечно, на дороге остановить: почему в поздний час и как тут оказалась, но это уже другой разговор: от полиции можно отделаться, если одет прилично и не производишь впечатления уголовника. До тебя и не так далеко идти. Стен — это ж рядом с Сен-Дени: город увеличивается, ты скоро парижанкой станешь… Так ведь?
— Возможно, — неопределенно согласилась она, не зная, к чему он клонит. Он понял причину ее сдержанности.
— Но я тебя не для того, конечно, вызвался проводить, чтоб пророчить такие истины. И не потому, что ты красивая… — Он поглядел на нее сбоку, удостовериваясь в сказанном. — Хотя и этого было бы достаточно… В тебе есть что-то монгольское, скуластое — не знаешь этого?
Рене осталась недовольна его замечанием. Она не любила, когда ставили под сомнение ее французскую кровь, и была в каком-то отношении националисткой.