ЖАНРЫ

История моей жизни, или Полено для преисподней
Шрифт:

Но до чего жестоко и страшно дрались два самых сильных и ловких наших парня – Борис Корхин и Лёня Грушницкий. И как было жалко гордого, смелого Лёню…

«Видна птица по полёту»

Человек всегда смотрится в человека и воспринимает себя чаще всего через встречные мнения и суждения. Вот почему всякое слово, которое я слышал о себе, надолго застревало в памяти, исподволь формируя собственное представление о своей личности, впрочем, отбирая только самое лестное. Ну, а если бы стал я коллекционировать и всякую брань, ко мне адресованную, то, возможно, при её изобилии мне бы уже давным-давно и жить расхотелось.

Хотя припоминается кое-что и на эту тему. Так, учительница зоологии в той же самой школе № 5, довольно полная и ироничная женщина, уже на первом уроке разом определила мой род и вид:

– Видна птица по полёту.

Не поспоришь, ибо птицы – её специальность.

Впрочем, и жизнь в Нижнеудинске прошла не без приобретений. Там я научился, точнее сказать, осознал свою способность к декламации. И случилось это в день, когда я вместе с мамой, что было чрезвычайной редкостью, приготовил задание по литературе – выучил отрывок из тургеневского «Муму». Я рассказывал, а мама проверяла, точно ли воспроизвожу текст.

На следующий день меня вызвали к доске, и я со спокойной естественностью стал проговаривать: «Вот уже и Москва осталась позади…»

Поставив мне пятёрку, учитель литературы обратился ко всему классу и сказал, что именно так нужно это читать, очевидно, имея в виду моё воспроизведение присущей тургеневскому отрывку особенной внутренней мелодии, которая меня изумляет и теперь, когда пишу эти строки.

Там же, в Сибири, случалось мне и в чтецких композициях участвовать, и сольно выступать на сцене со стихотворной переделкой Некрасова на военный лад: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу шёл. Бой немного утих…»

Нижнеудинску принадлежат и первые мои успехи в рисовании. Именно там папа меня научил, как нужно строить перспективу на лучах, проведённых из точки, расположенной на линии горизонта, и показал это на примере изображения деревенской улицы. В ту пору я увлёкся срисовыванием с открыток. Это были в большинстве своём портреты Пушкина, Толстого, Грибоедова, Тургенева, Чехова…

Однажды папа мне даже позировал, стоя возле печки и заложив руку за руку.

В эту же пору я преуспел в запоминании стихов. Причём с братнего голоса. Он учил для школы, декламируя вслух, и стихи безо всякого моего умысла и тем более труда ложились на мою свежую отзывчивую память. В большинстве Некрасовские: «Железная дорога», «Размышления у парадного подъезда», «На смерть Добролюбова»…

А вот попытка дать мне начальное музыкальное образование, предпринятая родителями тоже в Нижнеудинске, потерпела крах. Хотя и пианино у нас имелось. Но дальше «Танца маленьких лебедей», «Полонеза Огинского», «Турецкого марша» и «Музыкального момента Шуберта» я не продвинулся. Уж если самого Моцарта родители чуть ли не с побоями усаживали за инструмент, что говорить о таком оболтусе и гулёне, каковым был я?

Проучился два года в музыкальной школе, и – всё, и больше – ни дня! А вот сестра все семь классов прошла. Да и то к фортепиано не пристрастилась. Один только отец у нас и любил сесть за инструмент, открыть клавиатуру да помузицировать. Хотя, будучи сыном сапожника, нигде и никогда этому искусству не обучался, но умел сходу наиграть любую мелодию, причём сразу двумя руками и с аккордами.

В Нижнеудинске довелось мне впервые принять участие во вручении «взятки». Родители уговорили: мол, на 8-е Марта нужно сделать подношение Марии Петровне – моей учительнице по начальной школе. Я посчитал это справедливым, поскольку она с нами, учениками своими, готовила мамам нашим подарки к этому дню – небольшие пухленькие шкатулки из подбитых ватой открыток. И притащил я в портфеле довольно громоздкие духи «Красная Москва» – кремлёвскую башню парфюмерных благоуханий.

Однако же оказалось это настолько странным предприятием – дарить нечто одному, от себя, что, не зная, как это сделать, я ради упрощения ситуации отправился на переменке в школьную уборную и выбросил величественный флакон через одно из вырезанных в дощатом полу отверстий.

Следующий раз, уже последний, я попытался дать взятку – бутылку коньяка в журнале «Юность» после моей первой публикации. Впрочем, не взятку – скорее, подарок. И тоже по чужой подсказке. Однако же всё получилось славно – бутылку не приняли. Да и печатать более не печатали. В дальнейшем на таковые подвиги подбить меня уже никому не удавалось. Ну, а мне самому подобные идеи в голову и вовсе никогда не приходили.

К Нижнеудинским воспоминаниям относится и мой первый в жизни заработок. Но не деньгами, а талонами на обед в столовой неподалёку от местного стадиона «Локомотив». Сестра, работавшая в районной газете, устроила. И был я не кем-нибудь, а курьером на спортивном празднике. И бегал от судейских столиков, расставленных по всему стадиону, и доставлял сведения о ходе соревнований диктору-информатору. Причём в течение двух дней.

В Сибири я совершил и первое своё маленькое открытие. Доказал себе, что Вселенная бесконечна. Для чего и потребовалось-то немного – задаться вопросом:

– Если у Вселенной есть конец, что же тогда располагается за этим концом?

И посетила меня эта мысль ранней весной на широком, открытом поле под беспредельно высоким и ясным небом. Теперь вот думаю, а нет ли в этом простом соображении ответа на известную задачку Пуанкаре?

Кто я?

Сочинительство полюбилось мне по-настоящему именно в Гомеле. Прежде всего как восполнение утраченных друзей и общения с ними. И уже всякий раз, когда вынужденное одиночество настигало меня дома, я писал. И делал это почти что с наслаждением.

Вот и во время своей поездки к брату в Минск, куда он был переведён на учёбу из Новосибирска, я тоже, тоже сочинял стихи: и про бутылку из-под лимонада, стоявшую передо мной на купейном столике, и про мелькавшее за вагонным окном, и о чём-то отвлечённо-философском…

Сестра-филолог, получив по почте образчики моей тогдашней четырнадцатилетней поэзии и ознакомившись с ними, похвалила в ответном письме, отметив, что у меня есть способности и что стихи далеко не всех поэтов ей так же нравятся, как мои. Своевременная поддержка. И сочинительство уже представлялось мне не только приятной и вполне невинной забавой, но и возможностью самоутвердиться.

Насколько же я был глуп и наивен!

Сам накликал…

Увы, из лёгкого беспечного отношения к слову и произрастает всякая ложь, и плодится всякая скверна. И говорим, и пишем – на ветер. А этот ветер вдруг превращается в бурю и набрасывается на нас, и не щадит.

Удивительная вещь – слово, удивительная и страшная! Мои жизненные злоключения начались с того момента, когда я в пятнадцатилетнем возрасте написал несколько стихотворений, предполагающих скорое наступление страдания и даже как бы его призывающих.

Вот одно из них:

Горе
Море,зачем мне море,горькие соли моря?Горькое, горькое гореразве не море?Только без солнца.Но мне и не надосолнца,что светиткаждомусолнцем.Разве не слепит,как солнце,чёрное солнце горя?Мне нужнобольшое горе,которое солнце и море,горе ищу я,как море,как солнце,что вижу над взморьем.Рыдает мальчишкао песне,о песне без моря,без солнца,без бури синего всплеска,о песнебез слов и без горя.Он солнцеимеет белое,он море имеет в сердце.Не хочет он морес плесками,не хочет он солнцес песнями.А мне, если солнце,то чёрное,чёрное солнце горя.А мне, если море,то чёрное,кипящее в чёрном горе.Горе – это морщины,морщины горя и старости.Мне не вредят морщины,морщины вредят красивым,кто держит ладонями радости,в моих ладонях – морщины.Море надо курортникус жарким солнцемнад взморьем,на белых солнечных портикахдля бледнолицых курортников,которым не хочется горя.А мне надоело мальчишкойдуматьо солнце,о море,о солнце, хорошем слишком,о море, где ветры не дуют,где небо красивей девчонки.Ведь солнцене жжёт, как горе,ведь морекак горе, не топит.Подтает лёдна дорогах.А сердце хочет ожога,а сердце хочет запомнить.
Поделиться с друзьями: