История одной любви
Шрифт:
В редакции жизнь шла своим чередом. Каждый день в 18.15 по местному времени в эфире раздавались звуки национального инструмента, открывавшего наши передачи. С девяти утра до шести вечера крутились магнитофоны, приходили и уходили авторы, загоралось и гасло световое табло над дверью дикторской: «ТИШЕ! ЗАПИСЬ!», заполнялись бумагами и вновь пустели редакционные корзины, не стихал шум в аппаратной, где три женщины с помощью ножниц и клея превращали косноязычие в красноречие, созывались летучки, улетали в командировки и возвращались сотрудники, — настольный календарь становился все тоньше.
Потянулась моя девятая зима в этих краях.
Кротовы по-прежнему жили в редакционной комнатушке. Кто-то пошутил, что им по совместительству нужно платить ставку сторожа. К Кате привыкли и, кажется, полюбили ее. Она держалась очень скромно, почти незаметно, охотно помогала машинисткам и стала неплохо разбираться в нашей фонотеке. Я подумывал о том, чтобы поручить ей готовить концерты по заявкам.
Кротов в последнее время затих, замкнулся. На летучках он сидел молча, и мысли его блуждали где-то далеко. Он заметно похудел. Я предполагал, что он мало спит, и осторожно расспросил сторожиху, которая всю ночь дежурила в редакции. Она подтвердила мои догадки: Кротов работал на машинке до глубокой ночи.
История с крестиком не получила дальнейшей огласки, и я стал по-иному посматривать па Ивана Ивановича Суворова. Он с наступлением зимы заболел (рецидив застарелого радикулита) и уже долгое время находился на бюллетене. Другие сотрудники принимали Кротова как нечто неизбежное. Отношение к нему было прохладным и настороженным. Кротов умел создавать вокруг себя какой-то вакуум, безвоздушное пространство, в котором гибли доброжелательность и участие.
Из командировки Кротов привез хорошие магнитофонные записи. Я дал распоряжение техникам передать ему для постоянной работы магнитофон «Репортер-5», новейшую модель. Он умело им пользовался. Теперь в каждом выпуске звучали живые голоса (интервью, короткие беседы, репортажи). Я пытался усмотреть в них поверхностность, но придраться было нелегко. Странное дело, он трудно уживался с людьми в стенах редакции и быстро, цепко, без видимых усилий находил общий язык с авторами.
Конец октября Кротов отметил небольшой сенсацией. Мы подготовили часовую программу для Москвы. Она прошла успешно. Как по закону детонации, редакция передачи «Земля и люди» Всесоюзного радио запросила у нас десятиминутный сюжет о местных оленеводах.
Я вызвал Кротова и спросил, не осталось ли у него в запасе подходящих записей. Он ответил утвердительно и через несколько дней принес мне готовый, смонтированный и начитанный кадр. На восемь минут слушатель как бы переносился в тишину тайги, где протяжно звенят ботала на оленьих шеях, раздается хорканье пасущихся животных, заливается лаем собака-оленегонка, быстрая, как чума, гибнут сучья в костре, и неторопливый, хриплый голос старика эвенка ведет рассказ о жизни… Авторский текст был прост, непатетичен. В нем ощущалось какое-то затаенное дыхание, странная грусть и взволнованность горожанина, сердце которого растревожено и бьется учащенно. Я подумал, что Кротов не преувеличивал, когда говорил о своих сильных впечатлениях после поездки в стадо.
Материал был послан с сопроводительной бумагой в Москву и вскоре прозвучал в эфире. Затем Москва сообщила, что радиорассказ Кротова, помимо гонорара, отмечен солидной комитетской премией. Я обрадовался и встревожился. С одной стороны, подтверждались мои надежды и риск оказался ненапрасным; с другой — возникали опасения, что у Кротова закружится голова от первого успеха.
Он воспринял известие о премии странно: что-то прикинул в уме и хладнокровно сказал, что теперь можно купить новое пальто Кате. Телеграмму из комитета он сунул в карман, а несколько дней спустя ее принесла мне уборщица, найдя в урне с бумагами. Я вызвал Кротова и раздраженно отчитал его. Это пижонство, внушал я, мальчишество — бросать такие документы в корзины для бумаг. Он пожал плечами: зачем она? Я объяснил, что это своего рода гарантия на черный день, подтверждение его журналистской квалификации. Он опять пожал плечами. Раз так, сказал я, он ее больше не получит. И сунул телеграмму в стол.
С Кротовым что-то происходило. Да и Катя в последние дни ходила подавленная. Целыми днями она почти безвыходно сидела в фонотеке, а машинка стучала, как дятел.
В ноябре на мое имя пришло письмо из Москвы. Только вскрыв его и прочитав первые строки, я сообразил, что пишет мать Кати.
«Уважаемый Борис Антонович!
У Вас с августа работает моя дочь Катерина Наумова. Сейчас по паспорту она Кротова. Из ее писем я знаю, что Вы приняли большое участие в устройстве Катиной судьбы. Я думаю, Вы понимаете (у Вас, вероятно, тоже есть дети) необходимость для Кати высшего образования. Этим (и не только этим) объясняется мое резко отрицательное отношение к ее раннему, необдуманному замужеству. Не стоит от Вас скрывать, что ее так называемый муж Сергей Кротов как личность мне глубоко антипатичен. Это в высшей степени, как Вы могли, наверно, уже убедиться, легкомысленный молодой человек. Он не в состоянии устроить свою жизнь, не говоря уже о жизни Катерины. Ее замужество — результат детского увлечения. А это ни к чему хорошему не может привести.
Я убедительно прошу Вас, уважаемый Борис Антонович, помочь мне. От расстройства я заболела. Я врач и знаю, что моя болезнь серьезна. Ради бога, уважаемый Борис Антонович! Умоляю Вас, приложите весь свой авторитет, все свое влияние, убедите Катерину возвратиться в Москву, к своим родителям. Иначе ее жизнь будет окончательно загублена.
Приписка меня рассердила. Она была такова:
«Готова быть Вам полезна во всем».
Письмо я спрятал в ящик своего стола. Я не знал, чем могу помочь матери Кати.
«Родственница с баулами и авоськами вернулась с юга.
Наш необитаемый остров осквернен.
Что нам осталось? Кафе, многолюдные улицы, скамейки в парках, темные кинозалы. Всюду — глаза и уши. Столица следит за нами.
Каждый вечер мы прощаемся в подъезде Катиного дома. Наш лексикон ужался в одно слово — «люблю».
До экзаменов пятнадцать дней.
Десять дней.
— Мы провалимся, Сережа!
— Ерунда.
— Что нам делать?
— Действовать!
— Ты любишь меня?
— Люблю!
— Ты что-нибудь придумаешь?
— Придумаю.
Не узнаю себя. Не я ли издевался над Эмилем Чижом, бредившим на школьной парте Валей Голубенко? Не я ли произносил монологи в компаниях, называя любовь старомодным чувством?
«В тот день всю тебя от гребенок до ног, как трагик в провинции драму Шекспирову, носил я с собою и знал назубок, шатался по городу и репетировал». Пастернак писал про меня.
Однажды Катя не явилась на свидание. Я ждал. Я просмотрел кипу газет, выпил два стакана газировки, в тоске сожрал фруктовое мороженое.
Двухкопеечная монета юркнула в щель телефона-автомата, как зверек в нору.
— Алё! — возник приятный женский голос.
— Здравствуйте. Можно Катю?
— Кто ее спрашивает?
— Сергей.
— Катерины нет дома, и в ближайшие дни ее не будет. Она уехала на дачу. Прошу вас больше не звонить.
Гудки отбоя — это невысказанные слова проклятия. Классический прием отваживания!
Вера Александровна Наумова взывает к знакомству. Пора, пора, рога трубят! Меня бросило в жар.
За две минуты крутого взлета на восьмой этаж я сбил дыхание. Плевать!
Звонок, щелчок английского замка. Передо мной в проеме двери — «Прекрасная Дама». Она высока, лицо строгое, как у богородицы, в каштановых волосах одна седая прядь.
— Вера Александровна?
— Да, это я.
— Я Сергей. Я вам звонил. Мне нужна Катя. Секундная растерянность в лице «Прекрасной Дамы».
— Разве я не сказала вам, что Катерины нет дома?
— Неправда!
— Повторяю: ее нет дома. Вы назойливы.
А по длинному коридору к двери уже летит Катя в распахнутом халатике.
— Сережа!
Щеки «Прекрасной Дамы» слегка зарумянились.
— Входите, — сказала она.
И я вошел.
— Катерина, ступай в свою комнату. Мне нужно поговорить с твоим приятелем.
— Мама!
— Иди, — сказал я.
Она ушла, оглядываясь, босая, голоногая, в коротком халатике.
«Прекрасная Дама». Прекрасная комната с прекрасным видом из окон. И прекрасный разговор.