ЖАНРЫ

История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:

– Тебе не больно, родная моя…

Я стояла, безжизненно опустив руки. Я ничего не чувствовала, кроме изумления.

Вечером я надевала одно из двух имеющихся у меня платьев (синее в разводах, с большим воротником наподобие матросского, или «шотландку», красно-желто-зеленую, с вырезом на груди в виде каре). Шла в ресторанчик, вдыхая запах моря и сухой травы, огибала дзот, со времен войны оставшийся на мысу, вступала под высокие деревья, проходила тропинкой между кустами акаций. Внизу шумело море, я выходила на площадку ресторанчика и… полностью погружалась в присутствие Володи. Вокруг сидели наши ребята, шутили, смеялись, стол был уставлен едой. Я молчала, изредка мельком взглядывая на Володю.

Потом Володя шел меня провожать. Мы шли обратно мимо кустов акаций, я уже не слышала моря… вот Володя коснулся моей руки… Случайно или нет? Вот поддержал под локоть… Соприкоснулись плечами… Иногда он убирал мои растрепанные волосы со лба, но я не помню, чтобы мы целовались. Я шла, широко раскрыв глаза, и молчала. Проходили дзот, и вот уже мое крыльцо.

Нет, не помню, чтобы мы с ним целовались. Но счастье душило меня, и наутро я ходила, осторожно переступая, точно несла кувшин на голове, боясь расплескать красную, как кровь, тягучую и жаркую любовь, которая переполняла меня. Да, по утрам любовь гнула меня к земле, наливала тело ртутью, ручейки ртути текли по рукам, стекали по пальцам. Я то и дело замирала, будто пускала корни в землю. Ах, только бы оставили меня в покое! Только бы замереть на вчерашнем ощущении прикосновения Володиной руки, только бы никто не заглянул в душу. Я понимала, что нельзя себя так вести – как не умеющая говорить, как немая, но ничего с собой поделать не могла…

Не знаю, почему он согласился поехать к Наде Живковой, только очень хорошо помню, как мы, возбужденные, загорелые и счастливые, вывалились из Володиной машины и открыли калитку в маленький дворик, увитый виноградом. Рэд спросил Надю. К нам по ступенькам террасы спустилась высокая горбоносая женщина, с неправильным, но мгновенно запоминающимся лицом. На белой блузке сияла камея. Надя к нам не вышла. Женщина медленно обошла нас, каждому пожав руку, но, казалось, не заметила Володю.

– Вы не узнали меня? – спросил Володя, улыбаясь.

Она не ответила. И я заметила, как Володя отступил к забору за спины ребят и покраснел.

То было время, когда уже казнили Трайчо Костова, время, когда Надин отец еще сидел в тюрьме, а Червенков-старший был у власти в стране.

Я уезжала из Варны вместе с мамой, папой и братом. Володя еще оставался на неделю. Он пришел на вокзал меня проводить, и почему-то мне это не показалось странным. Еще ни один парень не смел показываться рядом со мной в присутствии папы. Я в столбняке смотрела на Володю из окна вагона. А Володя не верил, что мы поедем в вагоне второго класса, и несколько раз повторил, как ему жалко меня: «Не будешь всю ночь спать». Я прошла по вагону и стала в дверях. Володя, сутулясь, подошел ко мне, снизу вверх смотрел на меня, сквозь улыбку просвечивала печаль. Папа возник неожиданно, протянул руку и со всей силы захлопнул тяжелую кованую дверь вагона. Я успела отскочить. Сквозь решетку на двери я успела заметить, как Володя улыбнулся. Поезд тронулся.

…А через несколько дней в открытое окно моей софийской комнаты влетел гудок паровоза. Победный, радостный, как летнее утро, гудок летящего поезда пронесся через всю Софию, Бояново, Симеоново, пронесся над загородными садами и маленькими виллами и влетел в мое окно. Таким радостным гудок мог быть только в одном случае.

«Володя приехал», – подумала я.

…Зимой Володя должен был приехать из Москвы на каникулы. Я ждала его 23 января. Хорошо помню вечер 21-го. За окном в темноте тихо падал снег, раскаленная печка тяжело гудела. Папа сидел за обеденным столом, спиной ко мне, и что-то писал. Красный с черным листок календаря – день смерти Ленина, в таком же цвете наш холл: красные стены, черное пятно огромной печки, черный уголь, черный телефон. Я перевернула листок и замерла: «Сейчас прозвучали б слова чудотворца, чтоб нам умереть – и его разбудят, плотина улиц в распашку растворится, и с песней на смерть ринутся люди. Но нету чудес и мечтать о них нечего…» Эти стихи читал мне Володя перед отъездом. «Он в Софии», – подумала я. Зазвонил телефон, я сняла трубку, Володя сказал:

– Прилетел на два дня раньше. Можешь выйти?

В тот вечер меня могли бы убить, я бы воскресла – и все равно бы увидела Володю.

Папа мне запрещал выходить из дому после восьми. Если я, гуляя, задерживалась всего на пять минут, он ставил часы перед мамой, заложив руки за спину, шагал по холлу взад и вперед и то и дело спрашивал: «Ну, где твоя дочь?»

Я взглянула на часы на стене, было полдевятого. Я тихо обошла папу, вышла в коридор, тихо оделась и ушла. Странно, но встречу я не помню. Сквер, снежок, слабый свет фонаря, глаза… Когда я вернулась, из-за закрытой двери раздался папин голос:

– Иди, откуда пришла.

Я не удивилась, не испугалась – это не имело никакого значения. Я спустилась в подвал и там простояла всю ночь, с неподвижным от счастья лицом, кажется, я даже не переступила с ноги на ногу. Часов в восемь утра я направилась к Наде Афанасьевой.

У Надьки поднялся переполох, Людмила Кирилловна шепталась с Атанасом Эммануиловичем, они звонили родителям, через какое-то время я вернулась домой.

Той зимой мы ходили с ним в театр. Я готовилась, душила затылок, волосы, душила за ушами, надевала новую, в ту зиму купленную мне коричневую цигейку с беретом. Володя, глядя сверху на меня, посмеивался над моим «взрослым» видом. Но платье было школьное, полудетское. Мы встречались у входа. Я, не замечая никого, с сознанием собственной исключительности следовала за Володей. Мы садились в правительственную ложу – и молчали. Володя время от времени осторожно выглядывал из-за портьер, я сидела не шевелясь, прислушиваясь только к его движениям. Зал, жужжа, постепенно заполнялся. Вступали вразнобой протяжные, будто на ощупь, голоса скрипок, их подхватывали виолончели, альты… Нестройный хор, доносящийся со сцены, таинственное приготовление волновало меня. Потом занавес с тихим шелестом полз по сцене, в лицо дул прохладный ветерок, запах кулис, смешанный с запахом свежеструганых досок пола, доносился до меня. Я всматривалась в сцену, ни на минуту не забывая, что за мной, рядом, сидит Володя. Так в молчании мы просиживали спектакли.

Однажды после спектакля мы шли по пустынной, плохо освещенной улице. Оставалось много времени в запасе, я была спокойна – дойти до трамвая, проехать три остановки, потом подняться по нашей вымершей улочке… А там… Там ждать, ждать, когда Володина рука будто невзначай коснется меня. На противоположной стороне улицы, у подъезда дома, где жил Володя, стояла небольшая машина, я обратила на нее внимание лишь после того, как Володя замедлил шаг.

Дверь в машине открылась и закрылась. Володя остановился, и даже в свете слабых уличных фонарей я увидела, как он покраснел.

– Это мама, – сказал он. – Ты дойдешь сама?

– Конечно, конечно.

– Мы обычно в субботу уезжаем за город.

«Мама его любила больше меня, – скажет мне его сестра Ира спустя тридцать лет. – Они были очень похожи».

И еще однажды он бросит меня ради ожидавшей его мамы. Это случится летом, он торопился меня подвезти до дома и успеть к себе на обед. Взглянув на часы, он сказал: «Не успеваю, мама ждет, прости». Он выскочил из машины, посадил меня в автобус и, целуя руки, на ходу всунул мне огромную пачку денег: «На билет». Помню изумленное лицо кондукторши…

Что Володя Червенков «ухаживает за мной», как говорили в те времена (сейчас, по-моему, такого выражения нет), знали все. Однажды той же зимой мы медленно шли в гору по нашей темной улице, возвращаясь из театра, прошли единственный фонарь, освещавший Вишневый переулок; до нашего дома оставалось несколько шагов. Там, в тени дерева, росшего в углу нашего двора, мы остановились. Неожиданно железная резная калитка со скрипом отворилась, и к нам бросилась женщина. Я узнала ее. Это была Клавдия Григорьевна, русская, эмигрировавшая в Болгарию в 1939-м, когда Бессарабию присоединили к Советскому Союзу. Она недавно поселилась в доме и занимала одну из комнат на первом этаже. Она выскочила из калитки, сделала несколько шагов и упала к ногам испуганного Володи. Тот бросился ее поднимать. Клавдия Григорьевна просила защитить кого-то – кажется, мужа, может быть, сына – не помню. Эта отчаявшаяся женщина не вызвала во мне ничего, кроме смущения и недовольства. Смущения – потому что обнаружилось, что в нашем доме знают, чей сын Володя; и недовольства – оттого что прервали трепетное ожидание: вдруг Володина рука протянется ко мне и он, будто в шутку, откинет косы в сторону или просто, будто ненароком, случайно коснется моей руки…

Но вот я кончаю школу. Мне шьют прекрасное серое, в зеленую елочку, пальто с капюшоном (материал папа привез из Австрии). По утрам я брызгаю на пальто привезенные из Москвы Володей духи. На шее у меня ярко-желтый с голубым земным шаром шелковый платок, подаренный тем же Володей, а на черном переднике – голубь, который светится, – тоже его подарок. Вся София знает, что в меня влюблен Вовка Червенков! Но никто не знает, как счастлива я. И вот выпускной вечер.

Мама бегает по магазинам, ищет материал на выпускное платье, находит что-то бледно-синее в разводах, и вся София судачит:

Поделиться с друзьями: