История психологии
Шрифт:
Фуко поначалу был обособленным и маргинальным интеллектуалом; он работал в Упсале (Швеция), а затем в Польше, до того как опубликовал свою «Историю безумия в классическую эпоху» (Folie et deraison: histoire de la folie a Page classique, 1961). В ней он писал о безумии с исторической и философской точек зрения, подвергая сомнению взгляд современной медицины на душевное расстройство как на болезнь, а также гуманность этого взгляда. Зарождение медицинского подхода к душевной болезни он относил к рубежу XVIII и XIX вв. Книга была не только об умопомешательстве в узком смысле слова, поскольку в ней шла речь об общих предпосылках понимания человека как существа разумного или неразумного. Мы должны рассмотреть все версии истин о человеке, утверждал он, в их отношении к тем условиям, при которых они считаются истинными. В своей истории безумия и последующих книгах он хотел исследовать эти условия, изучая языковые, когнитивные и социальные рамки, в которых некое знание о человеке является истинным. В книге «Слова и вещи» (Les mots et les choses, 1966) Фуко доказывал, что человек — объект психологии и социологии — как предмет исследования сложился только в начале XIX в. Свою оригинальную и вызывающую изумление мысль он сопровождал обсуждением радикальных изменений в политической экономии, филологии и естественной истории — в дополнение к более ранней работе об истоках современной клинической медицины. Несмотря на то, что его аргументация была сложной для восприятия, в Париже книга стала бестселлером. Помог этому ее знаменитый зачин — анализ изображенного на великой картине Веласкеса «Менины», подчеркивающий, что на картине фактически представлена не сцена, а ее рассматривание (в зеркале). Волнение вызвала и мысль Фуко о том, что различные области знания — даже внешне не связанные, как экономика и естественная история, — основаны на фундаментальных способах мышления, которые могут и должны быть исследованы исторически. В решении задач повседневной, обыденной жизни — примером чему может быть обращение с сумасшедшими, детьми и преступниками — он увидел центр знания и власти, и эта его идея также была оценена по достоинству. События 1968 г. повлияли на дискуссию о власти в управлении обычной жизнью, и в своих более поздних книгах Фуко исследовал генеалогию власти — в работе «Надзирать и наказывать» (Surveiller et punir, 1975) и в незавершенных томах по истории сексуальности.
Намеренно избегая простых классификаций, Фуко, тем не менее, утверждал, что «целью моей работы было… написать историю разных способов, которыми люди в нашей культуре становятся субъектами» [71, с. 208]. В 1960-е гг. его подход отождествляли со структурализмом. Действительно, его ранние книги были посвящены поиску условий познания в истории дискурса, образованном языковыми структурами и повседневными практиками регламентации жизни, которые мы используем для формулировки знания о человеке (Фуко называл такое исследование «археологией знания»). Тем не менее в отличие от социального антрополога и структуралиста Леви-Стросса, он не считал, что дискурс и все его проявления в культуре отражают психические структуры.
Главным в его аргументации и его влиянии на умы было то, что понятие Я стало одной из сторон исторически специфичного дискурса, субъектом с определенной генеалогией и, возможно, без будущего. И когда он писал о «генеалогии» такого субъекта, он отдавал должное Ницше и его теории познания — теории, которая не признает за человеком возможности уйти от линии его жизни, но позволяет проследить ее истоки — генеалогию. На Фуко также повлияла философия позднего Хайдеггера, которая сама была ответом Ницше. Работы Фуко, таким образом, подтолкнули психологов и социологов к тому, чтобы децентрализовать Я и направить внимание на язык, или условия познания, в рамках которых выдвигаются претендующие на истинность утверждения о Я.
Во Франции символом академического успеха является должность профессора в Коллеж де Франс, и в 1971 г. Фуко ее получил, основав там новую кафедру истории систем мышления. Его влияние, однако, было не столь велико среди историков, хотя он стал идейным вдохновителем большой работы, посвященной преступлениям и сумасшествию, сколько в науках о человеке. Он предложил новые пути изучения отношений между властью, повседневным порядком, социальными институтами — например, семьей — и состоянием и построением того, что, по мнению ученых, было истинным знанием о человеке. Фуко выступал за новый подход в исследовании власти и знания (как раз в то время, когда среди левых политиков поднялось беспокойство по поводу недостатков марксистского анализа власти); он и его последователи писали о власти/знании, указывая на близость, если не тождественность этих понятий. С помощью такого анализа он надеялся написать историю настоящего — как условие для понимания того, что именно ученые на сегодняшний день считают истиной.
Работы Фуко и его язык очень отличались от эмпиризма англо- американской психологии и социологии, и это усилило контраст между интересом французов к теории и интересом англоязычных ученых к фактам. Не симпатизировавшие ему англо-американские историки разделились: некоторые думали, что он просто заблуждался, другие указывали на допущенные им фактические ошибки, третьи не считали его работу «историей» в том смысле, в каком они сами ее понимали. Как бы то ни было, Фуко способствовал появлению таких важных исследований на стыке истории и психологии, как работы Николаса Роуза (Nikolas Rose) об «управлении душами», звучащие в унисон с тем, что говорилось в главе о психологическом обществе. Роуз полагал, что техники психологического управления, интернализованные в индивидах, стали основной формой социального управления — формой, которую принимает власть в либеральном демократическом обществе. Во Франции историей психиатрического законодательства и психоанализа и их влиянием на современное управление занимался другой последователь Фуко — Робер Кастель (Robert Castel).
И Фуко, и Лакан децентрализовали Я\ из предмета психологической науки с притязаниями на универсальность они превратили его в вопрос истории и языка. Их работа способствовала глобальным переменам, происходившим в англоговорящем мире в 1970-е гг. и иногда называемым лингвистическим поворотом. Немецкий философ Ханс-Георг Гадамер (Hans-Georg Gadamer, 1900–2002) выразил вкратце принцип этого «поворота» как убеждение, что «мы никогда не сможем оказаться по ту сторону языка» [цит. по: 109, с. 155]. Пока французский философ Жак Деррида (Jacques Derrida, 1930–2004) развивал эту мысль далее, лингвистический поворот уже был очевиден во многих академических дисциплинах. Было несколько попыток проанализировать ключевые для гуманистической психологии понятия — психика, самость, бессознательное и Я — с точки зрения такой особенности языка, как его замкнутость на себе. В их основе лежало утверждение, что язык (как и любая другая система репрезентации — например, образы кино) отсылает не к внешнему миру, который мы не можем определить независимо от языка, а к самому себе. Надо сказать, однако, что эти рассуждения интересовали только специали- стов-теоретиков, большинство же психологов оставалось в стороне. Однако в 1980-е гг. стало обычным говорить о деконструкции Я: то, что люди называют своим Я, подразумевает не некую реальность — в том смысле, в каком мы обычно ее понимаем, а особое использование языка.
Споры продолжаются. Достойны упоминания два глубочайших парадокса. Во-первых, все основные интеллектуальные и дисциплинарные разработки в психологии — эволюционная психология, нейропсихология, когнитивные науки — продолжают развиваться и процветать независимо от французской теории. Узкая специализация стала возможной благодаря масштабности, независимости и самодостаточности отдельных областей, в каждой из которых есть свои программы подготовки, практические навыки и технические знания, необходимые для эффективной работы и построения карьеры. Узкая специализация, надо признать, столь же характерна для теоретиков, сколь и для представителей экспериментальной науки, и вызвана теми же причинами. Парадокс, следовательно, состоит в том, что, несмотря на всеобщий характер заявлений о деконструкции психологических понятий, последние продолжают воспроизводиться в социальной реальности, не вызывая никаких вопросов.
Второй повод для иронии касается роли Я. Современное западное общество уделяет небывалое внимание Я как тому единственному, что придает значение политическим, экономическим, эмоциональным и экзистенциальным понятиям, и оно же превращает наши размышления о Я в размышления по поводу слов о словах. Этот парадокс — ключ к тому, что сейчас называют ситуацией постмодернизма, когда мы одной рукой даем (высоко ценимое Я), а другой рукой — отбираем. Такое положение, возможно, и не продлится долго, но о последствиях всего этого сейчас рано судить. Психологии Я, многие из которых восходят к трудам Роджерса и ответам гуманистов на жестокость середины XX в., сохраняют свое влияние. И все же у обычных людей, живущих в мире новых компьютерных технологий, Интернета, биоинженерии и наркотиков, также возникает чувство — столь же глубокое, сколь и тревожащее, что человеческая идентичность, и вместе с ней психология, кардинально меняются у них на глазах.
Несмотря на грандиозную работу, проделанную в разных областях психологии, в ней не появилось обобщений, с которыми можно было бы спокойно встретить XXI век. Хочется повторить вслед за французским дипломатом и писателем начала XIX в. Франсуа Рене де Шатобрианом (Francois-Rene de Chateaubriand, 1768–1848): «Наука — это лабиринт: думая, что вы находитесь у его выхода, вы обнаруживаете себя еще более сбитым с толку» [цит. по: 99, с. 400]. И все-таки многие по-прежнему стремятся к объединению научных знаний о человеке через создание общей теории или, по крайней мере, к построению единой психологической дисциплины. В 1991 г., например, был основан новый журнал «Теория и психология» (Theory & Psychology), как форум для психологов, считающих, что теория важна для наведения мостов между различными областями психологии. Некоторые, как англичанин Херншоу в книге «Формирование современной психологии» (The Shaping of Modern Psychology, 1987), видят в истории этой науки способ противостоять чрезмерной специализации и поддерживать стремление к единству. Автор настоящей книги, напротив, не ставил своей целью подобный синтез и не предполагал, что он достижим. За этой книгой стоит мысль о том, что психологи будут продолжать переделывать свою область, пока людям вообще будет свойственно переделывать свой образ жизни.
Всякий, кто разделяет цели рационального познания, считает, что психология должна быть в каком-то смысле наукой. Но история показывает, что эта наука понималась по-разному. Остается раскол между теми, кто думает, что психология — не что иное, как естественная наука, и теми, кто считает научными и другие формы знания. В обществе есть много людей, которых волнует не столько наука, сколько ответ на вопрос о том, как жить, а также тех, кто считает, что современная научная психология сбилась с пути, поскольку игнорирует религиозные истины.
В этих обстоятельствах легко растеряться. Вот почему нам так необходима история. Найдя свое место в историческом процессе, мы лучше понимаем свое место в мире. Это так же верно для психологов, как и для других людей. Мы можем, конечно, игнорировать историю, но при этом должны помнить, что история — ход событий — не проигнорирует нас. Нам нужно, чтобы история представлений о природе человека обогатила нашу жизнь и помогла творчески сформулировать наши собственные убеждения. У нас нет выбора: так или иначе, убеждения у нас есть, и если мы не будем управлять ими сознательно, то они станут подсознательно управлять нами.