ЖАНРЫ

История России с древнейших времен (Том 1-29)

Соловьев Сергей Александрович

Шрифт:

Екатерина думала, что русских сил на восточной украйне недостаточно, чтоб страхом держать степные народы в повиновении, и потому писала канцлеру: «Михайла Ларионович! Оренбургский губернатор, между прочим, ко мне пишет о чинимых в пути до Оренбурга иностранным купцам от киргизского народа остановках и притеснениях: и тако прикажите коллегии, чтоб она не умедля употребила с оным киргизским народом пристойные средствы, коими бы такие чинимые обиды и притеснения отвращены были». А потом прибавила: «Всего лучше бы с ними договариваться, дабы они хоть за деньги проводили безопасно караваны».

Кроме киргизов беспокоили и калмыки. Вдова известного нам хана Дундука-Омбы в царствование Елисаветы приняла крещение с троими сыновьями и названа Верою. В 1762 году она стала проситься вредные степи, выставляя свою старость и нездоровье; но прямо в степи ее не отпустили, а позволили жить с сыном Алексеем в Енотаевске, причем надзиравшему над калмыками бригадиру Бехтееву было приказано не пускать ее в калмыцкие улусы, также смотреть, чтоб она не сносилась с калмыцкими попами и не держала их при себе. Бехтеев донес, что калмыцкие попы находятся при княгине с самого ее приезда в Енотаевск, и, судя по калмыцким обрядам, которые происходят в ее доме, он сомневается, твердо ли она держит православную христианскую веру, хотя на первой неделе Великого поста она и говела, но со второй недели и даже на Страстной неделе ела мясо. Екатерина написала на донесении: «Когда княгиня Дондукова жила в Кадетском корпусе с сыновьями, она всегда ела мясо, и докторы того корпуса знают, что она рыбы есть не может; итак, надлежит весьма осторожно быть, чтоб не конфондировать закон с тою политикою, которую они, может быть, употребляют для приласкания калмык». Но когда Бехтеев дал знать, что из Енотаевска распущен слух, будто князь Иона Дундуков скоро привезет указ — быть матери его, княгине Вере, главною правительницею всего калмыцкого народа, сыну ее Алексею — ханом, а настоящий наместник ханства Убаша останется только при своем наследственном улусе, что кабардинский владелец Касай с сотнею черкес намерен приехать к княгине Вере в Енотаевск, — то императрица написала: «Видно, что ее интриги далеко простираются. Енотаевскому начальнику или коменданту приказать за матерью и за сыном Дондуковым смотреть, дабы они не ушли, как уже и прежде от них случилось». Княгине Вере отправлена была грамота с угрозою, что она будет взята в Москву, если не успокоится. Иностранная коллегия подала доклад, что Дундуковых надобно взять из Енотаевска и поместить в Москве, княгине давать жалованье по две тысячи рублей в год, а сыну ее Алексею по тысяче; кроме того, за улусы, отошедшие к наместнику ханства, дать им из русских деревень каждому душ по тысяче.

Мы видели, что Екатерина назначила оренбургским губернатором Волкова, облекая его полною своею доверенностию; несмотря на то, Волков сначала отказывался от этого места, выставляя свою несостоятельность при сильном сопернике генерал-майоре Тевкелеве, магометанине, имевшем важное значение среди инородцев. Тевкелев был в это время в Петербурге. Императрица велела вице-канцлеру посоветоваться с ним о киргизских делах, но Тевкелев объявил, что он не может подать никакого мнения, пока не будет знать, угодно ли императрице послать его на восточную украйну; если будет послан, то подаст мнение, каким образом он думает поступать, и иначе для другого человека мнения написать не может, причем превозносил прежние свои службы. Коллегия доносила: «Примечено из его слов, что он охотно бы поехал туда, может быть, захочет он получить главную команду в Оренбурге, но, кажется, в рассуждении его магометанского закона то было бы не весьма прилично». Императрица сказала вице-канцлеру, чтоб оставил Тевкелева в покое, о Волкове же заметила, что ему даны достаточные средства держаться на своем месте.

В самом конце года, именно 27 декабря, пришли неприятные известия из Киева, доносили, что в средних числах декабря приезжал туда старший канцелярист генеральной войсковой канцелярии Туманский (родной брат генерального писаря) по магистратским делам, но по отъезде его узнали, что он делал некоторые представления киевскому митрополиту и печерскому архимандриту. Последний рассказал, что дело шло о челобитной, которую хотели подать от всего общества, об избрании и утверждении нового гетмана из сыновей настоящего гетмана Разумовского. Архимандрит отказался подписать челобитную, а митрополит сказал: «Кажется, гетману и тою высочайшею милостию, которую имеет, довольным быть должно». Старшины, кроме генерального писаря Туманского, не согласились и не подписали, но полковники подписались все, кроме черниговского Милорадовича. Сочинили челобитную Туманский да два полковника, Горленко и Хованский. Содержание челобитной было такое: в прежнее время, с гетмана Богдана Хмельницкого, в гетманы все выбирались новые лица, вследствие чего были беспорядки, поэтому нашли полезным как для ненарушимой целости высоких ее и. в. и всей империи интересов, так и для всегдашнего утвержденных малороссийских прав, вольностей и привилегий сохранения и для избежания народу разорительных трудностей иметь гетмана всегда от такой фамилии, которая в непоколебимой своей ко всероссийскому престолу верности более других утверждена. За этим следовала похвала Разумовскому: он имеет высочайшую доверенность, владеет столькими же имениями в Великой России, как и в Малороссии, сыновья его будут подражать в качествах и благоповедениях родителю своему; поэтому после нынешнего гетмана просят об избрании в гетманы его сыновей по примеру Юрия Хмельницкого, избранного после отца в благодарность за услуги последнего Российской империи. По гетманским посылкам полковники и полковая старшина съехались в Глухове и слушали челобитную в генеральной канцелярии. Выслушав, некоторые сказали: хорошо, но большинство молчало. Тут генеральный судья Дублянский объявил: «Теперь-то хорошо, а впредь что будет? Узнать неможно, и для того подписывать не буду». Только что он это сказал, все один за другим ушли из канцелярии. На следующий день приказано было опять собраться, собрались и подписались полковники, кроме черниговского, а полковая старшина и старшина генеральная, кроме писаря, не подписались. Обозный Кочубей сказал: «Мне нельзя подписываться по свойству». Есаул Скоропадский сказал: «Хотя он мой шеф, только я не подпишусь». Хорунжий Апостол объявил: «Есть старше меня, пускай они подписываются». Бунчуковый Тарновский сказал: «Я согласен с Скоропадским». После этого собрание разошлось.

Эти явления на юго-западной украйне были тем более неприятны, что польские дела требовали особенного внимания. 11 января Симолин описывал императрице торжественный въезд Бирона в Митаву; за каретой герцога ехало больше пятидесяти карет курляндского дворянства. Когда Бирон поравнялся с русским батальоном, то встречен был барабанным боем, музыкою и пушечными выстрелами. «И можно выговорить, — писал Симолин, — что такой радости и толь великого удовольствия здешний город никогда не видал, ибо все то, что слух в движение приводит, употреблено при сем случае столь много, что нельзя было других разговоров разуметь, понеже ко всем прочим упомянутым военным инструментам и орудиям присовокупилось народное восклицание и звон колокольный с церквей, хотя и сие звонарям от принца Карла прещено было». Но полной радости мешало то, что Бирон должен был остановиться в доме купца Фермона, потому что дворец был занят прежним герцогом. Число дворян, представлявшихся Бирону, простиралось до 500 человек обоего пола; не явились только обер-раты и члены придворной партии, число которых простиралось до 20 человек. Симолин послал сказать обер-ратам, что императрице приятно будет, если и они покажут своему государю уважение, любовь и послушание. На это они отвечали, что очень чувствуют милость императрицы к их отечеству и крайне жалеют, что не могут явиться к герцогу Эрнесту-Иоганну, потому что это им наикрепчайше запрещено принцем Карлом, к которому они как его служители привязаны присягою, и еще сегодня от короля — родителя его получен на имя их и всей земли рескрипт, которым строжайше повелевается оставаться верными его сыну и не иметь никакого сообщения с герцогом Эрнестом-Иоганном и с чужим двором под лишением имущества и жизни; а принцу Карлу предписано от короля отнюдь не трогаться из Митавы. Остальные дворяне просили Симолина представить императрице, нельзя ли как-нибудь заставить принца Карла выехать из Митавы до начала так называемой братской конференции, которая назначена на 30 января, ибо его присутствие в это время причинит только препятствия и замешательства, у обер-ратов и земских служителей будут связаны руки относительно их присяги.

Для борьбы с Симолиным за принца Карла приехал в Митаву королевский комиссар кастелян Липский и ожидался другой воевода — Платер. Симолин дал знать обер-ратам, чтоб они не имели сношения с польскими комиссарами, и так как императрица не признает другого курляндского герцога, кроме Эрнеста-Иоганна, то не будет признавать и тех обер-ратов, которые будут служить кому-нибудь другому, а не Эрнесту-Иоганну. Угроза подействовала, и обер-бургграф Оффенберг немедленно явился на поклон к Бирону, а другие пошли к принцу Карлу и объявили, что если он защитить их не в состоянии, то они не смеют производить земские дела в противность Бирону и намерены отложить их до сейма, но принц застращал их королем и велел исполнять должность. Тогда несчастные обер-раты обратились к Симолину с просьбою засвидетельствовать перед Бироном непоколебимую их преданность и верность в исполнении его повелений, как скоро они освободятся от присяги и не увидят причины опасаться гнева и наказания от короля, что они ждут только прямого приказания императрицы оставить принца Карла; хорошо было бы также, по их мнению, если б принц поскорее уехал из Митавы.

Потом Симолин поехал к комиссару Липскому и объявил ему, что императрица не признает в Курляндии никакого другого герцога, кроме Эрнеста-Иоганна. Липский стал говорить, что не понимает, какое право имеет Россия на Курляндию, в которой он, Липский, находится теперь уполномоченным у настоящего герцога принца Карла, что по прибытии сюда проведал он, что какой-то Бирон въехал в город с великим торжеством, что видит в Митаве так много русских солдат и что с русской стороны все делается силою, а он, кроме законов, не привез с собою никакого другого орудия. Симолин отвечал, что приехал к нему не требовать ответа в его поведении, но объявить волю императрицы, а воля эта состоит в соблюдении прав и преимуществ Польской республики и здешних герцогств. «Я не оспариваю, — продолжал Симолин, — что у вас нет никаких орудий, кроме законов, нарушенных с вашей стороны, которые императрица в силу трактатов по соседству и по примеру своих предков обязана охранять, поэтому не будет вам позволено ни малейшего поступка в предосуждение здешней земли и ее прав, и когда на дружеские представления императрицы при польском дворе не оказано никакого внимания, то остаются способы, какие употребляются в крайних случаях для доставления справедливости обиженной стороне». Но эти слова не успокоили Липского, который повторил, что будет исполнять свои инструкции.

Чтоб отнять у комиссара средство исполнять его инструкцию, Бирон по совету преданного ему дворянства велел запечатать герцогскую судебную камеру и канцелярию, чем правительство приведено было в совершенное бездействие.

К назначенному сроку съехалось в Митаву много дворян для братской конференции. Утром того самого дня, когда началась конференция, Липский приказал на всех публичных местах прибить копии королевского рескрипта, запрещавшего всякие сношения с Бироном. Приехавшие в Митаву литовский обер-егермейстер Забелло и генерал Левицкий намерены были в церкви, куда дворянство должно было собраться пред началом конференции, протестовать против всего, что было сделано в последнее время с русской стороны. Но Симолин, опасаясь, как писал, непостоянства и трусости некоторых дворян, велел снять со всех мест прибитые рескрипты, а к Липскому послал напомнить декларацию императрицы и потребовать, чтоб он не вмешивался в курляндские дела, которые совершенно до него не касаются. Эти распоряжения ободрили дворянство, которое в церкви без обычного крика и шума выбрало в директоры преданного России человека — Гейкинга из Дурбена, а на другой день отправилось на поклон к Бирону. Симолин приказал выпроводить из Митавы в Литву Левицкого за то, что он вручил инстигаторские позывы к суду в Польшу, которые пугали дворян. Так как для конференции необходимы были обер-раты, то собранное дворянство послало звать их как старших братьев. Но они, кроме обер-бургграфа Оффенберга, не приехали, отговариваясь болезнию, впрочем, дали знать дворянству, что не смеют присутствовать в конференции, когда принц Карл еще в Митаве, и, по их мнению, лучше было бы, если б дворянство послало к королю челобитную с описанием последних событий и с просьбою разрешить землю от присяги принцу Карлу. Часть дворянства требовала, чтоб поступлено было таким образом; но Симолин, который, по его словам, не оставлял конференцию при всяких трудных ее задачах, устроил так, что составлена была манифестация, где дворянство, объявляя, что Курляндия желает остаться при Польской республике, с тем вместе объявляло, что не желает иметь герцогом никого другого, кроме Бирона. Из обер-ратов только один не соглашался признать Бирона, а так как по законам дела могли отправляться и тремя обер-ратами, то считали, что Бирон вступил в действительное обладание Курляндиею.

Но принц Карл жил во дворце, а Бирон в частном доме, и, как ни старался последний вместе с Симолиным уговорить дворянство, чтоб оно потребовало у принца Карла очищения дворца и в то же время обратилось к императрице с просьбою о защите, дворянство никак не соглашалось. «Поелику, — писал Симолин, — вперены у них законы их, прямым нарушением которых они и сей пункт разумеют». 15 апреля собрались к принцу Карлу из деревень его приверженцы, человек 18; вечером он со всеми ними ужинал у Старостины Корф, где и простился с ними, уверяя в скором своем возвращении и уговаривая остаться ему верными, а на другой день рано утром выехал в Варшаву со всем двором, оставя для охранения своих интересов двоих польских сенаторов Платера и Липского. Как только Симолин узнал об отъезде принца Карла, то немедленно послал подполковника Шредера занять дворец, что и было исполнено, а 14 июля уехали сенаторы Платер и Липский. Место для Бирона было совершенно очищено.

Разумеется, эти явления производили все большее и большее раздражение между русским и польским дворами. 21 февраля Екатерина писала Воронцову: «Надлежит писать к графу Кейзерлингу, что я при теперешних обстоятельствах с великим удивлением слышу, что при польских близ Курляндии и Лифляндии границах собирается войско, что на то я индифферентными глазами смотреть не буду и терпеть не могу, чтоб присвоил себе оный двор выйтить из узаконений своего королевства, которые королю не позволяют без сейма собирать на чужой границе войско, а если оное собрание войск целит обеспокоить законного курляндского герцога Эрнеста-Иоганна, то я им объявляю, что я королевскую власть без сейма над оным не признаю и все, что без республики сделано будет в оном деле, прииму как нарушение польской вольности, которой гарантию я имею и защищать намерена, а герцога Эрнеста-Иоганна в свое покровительство принимаю как беззаконно утесненного владетеля».

Август III прислал в Москву уполномоченного для ходатайства за сына у императрицы, но этому уполномоченному — Борху — не позволили ни представиться императрице, ни вступать в переговоры с канцлером или вице-канцлером. Курляндские дела были дела чисто польские; но Борх не мог быть допущен в качестве уполномоченного Августа III как польского короля, ибо у России с Польшею не было непосредственных сношений вследствие того, что республика не признавала императорского титула русских государей; в качестве же саксонского министра Борх не мог быть допущен до переговоров о курляндских делах, ибо саксонскому курфюрсту не было никакого дела до Курляндии. 24 февраля Екатерина писала Воронцову: «Можно г. Борху сказать, что все оные труды лишни, что я не переменю своих сентиментов по курляндским делам, понеже они основаны на справедливости; что его (Борха) персона приятна мне, а его комиссия весьма не такова, что удивительна слепость его короля, который, любя сына, нарушает правосудие и узаконения своего королевства и, что того удивительнее, везде упоминает, будто по научениям чьим-либо поступаю. Можете ему сказать, что уже приходит моему достоинству противно оное дело более трактовать en avocat и что твердо намерена сутенировать то, что я начала всеми от Бога мне данными способами».

Поделиться с друзьями: