ЖАНРЫ

История России с древнейших времен. Книга V. 1613-1657

Соловьев Сергей Александрович

Шрифт:

Кроме Сапеги тут был еще другой пристав, пан Олешинский. Филарет, обратясь к ним обоим, сказал: «Нас царь Борис всех извел: меня велел постричь, трех братьев уморил, велел задавить, только теперь остался у меня один брат Иван Никитич». Олешинский спросил у Сапеги: «Для чего царь Борис над ними это сделал?» Сапега отвечал: «Для того царь Борис велел над ними это сделать, блюдясь от них, чтоб из них которого брата не посадили на Московское государство государем, потому что они люди великие и близки к царю Федору». Пан Олешинский опять начал говорить, обращаясь к послу: «На весну пойдет к Москве королевич Владислав, а с ним мы все пойдем Посполитою Речью, Владислав королевич учинит вашего митрополита патриархом, а сына его — боярином». Филарет сказал на это: «Я в патриархи не хочу»; а Желябужский сказал: «Ты, пан, говоришь слово похвальное (хвастливое), а мы надеемся на милость божию да на великого государя Михаила Федоровича, на его государское счастье, дородство и храбрость, и на премудрый разум надежны: ныне во всех его государствах мир, покой и тишина, все люди ему, великому государю, служат и радеют единодушно, и будем стоять против Владислава, вашего королевича, и против всех вас. И прежде король ваш с королевичем и с вами со всеми приходил доступать государства Московского и пришел под Волок Ламский, а Волок в великом государстве Московском как бы деревенька малая: и тут короля вашего людей побили, и отошел король ваш из-под Волока с невеликими людьми». Олешинский на это не сказал ничего, а спросил Желябужского: «Помнишь ли ты меня, как я был на Москве?» — «Помню, — отвечал Желябужский, — как ты при царе Василье был на Москве и на отпуске в палате крест целовал о перемирных летах, чтоб лиха над Московским государством ничего не делать». Олешинский замолчал. Тут вошла жена Струся и начала просить Филарета написать к царю Михаилу, чтоб мужа ее жаловал. Филарет обещал, а Желябужский сказал ей: «Великий государь наш милосерд и праведен, не только мужа твоего жаловал, муж твой человек имянной, но, которые и хуже твоего мужа, и тех всех жалует». На это Лев Сапега сказал: «Что вы говорите, что государь ваш милостив и на кровь христианскую не посягает! Видим мы и то, что государь ваш посылал к турскому царю закупать, чтобы царь турский стоял с ним заодно на Польское и Литовское государство, а грамоты те государя вашего теперь у нас». Желябужский отвечал, что ничего об этом не знает. Этим свидание кончилось. На отпуске у панов-рады Лев Сапега опять говорил невежливо: «Еще-де то у вас не пошлый государь; два у вас государя: один у вас на Москве, а другой здесь, Владислав королевич, ему вы все крест целовали». Желябужский отвечал по наказу, что это дело бывшее и дальнее и поминать о том непригоже. Он требовал, чтобы в ответной грамоте было описано имя царя Михаила как следует; Сапега отвечал: «Теперь мы, паны-рада, вас отпускаем с добрым делом от кого вы пришли к братье своей боярам, а государева титула писать нельзя, о том будут большие послы с обеих сторон и обо всех великих делах будут говорить и судиться пред богом, и как постановят великое доброе дело, тогда станут государево имя и титул писать». Желябужский проведал, что все литовские сенаторы хотят мира с Москвою, кроме Льва Сапеги, который один короля манит; а большой посягатель на веру христианскую сам король да сенаторы польские, а всех пуще канцлер пан Крицкий да маршалок литовский, пан Дростальский. На сейме король будет просить побору, чтоб идти к Москве посполитым рушеньем; но в Литве приговорено, что побору отнюдь не дать и посполитым рушеньем с королевичем не хаживать, то уже дело минуло, королевичу к Москве идти не по что, стало нам самим до себя; действительно, на сейме литовские сенаторы не согласились на войну. На дороге, в имении Льва Сапеги, Желябужский виделся с Шеиным, который приказывал к государю и к боярам: «Как будет размена с литовскими людьми, то государь бы и бояре приказали послам накрепко, чтоб береглись обману от литовских людей; послам бы сходиться между Смоленском и Оршею на старом рубеже; у Литвы с Польшею рознь большая, а с турками мира нет; если государевы люди в сборе, то надобно непременно Литовскую землю воевать и тесноту чинить, теперь на них пора пришла», да приказывал, чтоб никак пленниками порознь не разменивались. Желябужский разузнал также, что король приказывал Филарету писать к сыну грамоты, какие ему, королю, надобны, и Лев Сапега тоже приказывал, но митрополит за то стал и королю отказал, что отнюдь ему таких грамот не писывать; за то Желябужского и не пустили проститься с митрополитом. Сам пан Гридич, которого король и Сапега посылали к Филарету, говорил послам: «Как сведал Филарет, что сын его учинился государем, то стал на сына своего надежен, стал упрям и сердит, к себе не пустит и грамот не пишет».

Желябужский привез боярам грамоту, в которой паны предлагали съезд уполномоченных на границе между Смоленском и Вязьмою. В грамоте паны писали также: «Пока холопи вами владеть будут, а не от истинной крови великих государей происходящие, до тех пор гнев божий над собою чувствовать не перестанете, потому что государством как следует управлять и успокоить его они не могут. Из казны московской нашему королю ничего не досталось, своевольные люди ее растащили, потому что несправедливо и с кривдою людскою была собрана». Несмотря на такие грубости, предложение было принято, и в сентябре 1615 года, по соборному решению, отправились к литовской границе великие уполномоченные послы, бояре — князья Иван Воротынский и Алексей Сицкий и окольничий Артемий Измайлов; с польской стороны уполномоченными были: киевский бискуп князь Казимирский, гетман литовский Ян Ходкевич, канцлер Лев Сапега, староста велижский Александр Гонсевский; посредником был императорский посол Еразм Ганделиус. Переговоры должны были происходить между Смоленском и Острожками. Воротынский с товарищами должны были сначала изложить неправды короля, начиная с нарушения перемирия при царе Борисе приводом Лжедимитрия. Если паны скажут, что еще при воре князь Василий Иванович Шуйский с братьями и многими боярами бил челом королю, чтоб их от Расстриги оборонил и дал в цари сына своего, то князь Воротынский должен был отвечать: «Я, князь Иван Михайлович, в те поры был в своей братье в боярах честен, и любили меня мои братья все, а Шуйские были мне друзья и ни в чем от меня не скрывались. Вы это теперь говорите для того, что князя Василья Ивановича с братьею нет, и хотите на мертвых что-нибудь затеять; а мы того не делывали и в разуме нашем того не бывало». Если паны скажут, что бояре наказывали об этом королю с Иваном Безобразовым да с Михайлою Толочановым, то отвечать: «Иван Безобразов и Михайла Толочанов Расстриге были из русских людей первые друзья и верники: как еще Расстрига пришел в Монастыревский, то Михайло Толочанов тогда уже учинился у него верником, за Михайлову измену царь Борис жену и детей его разослал по городам по тюрьмам; а Иван Безобразов по воре Федьке Андронове стал Расстриге близок на Москве, а как Расстригу убили, то он с Москвы сбежал и в Тушине у вора был, и с такими как было приказывать?» Если Александр Гонсевский скажет, что после Расстригина убийства он был у князя Дмитрия Шуйского и говорил, чтобы памятовали, о чем к королю приказывали, и князь Дмитрий не запирался, то отвечать: «Князя Дмитрия теперь нет, что захочешь, то на него и затеешь».

Воротынский должен был так жаловаться на поведение Гонсевского и поляков в Москве: «Немногие тогда наши братья бояре жили на своих дворах, многих бояр и боярских жен с дворов посослали, а стали жить польские и литовские люди, имением и запасами их завладели. Как гетман пошел под Смоленск, то после его ты, Александр Гонсевский, стал жить на цареве Борисове дворе, а Михайла Салтыков, мимо своего дворишка, — на дворе Ивана Васильевича Годунова, а Федька Андронов — на дворе благовещенского протопопа, на котором никогда никто не стаивал и не живал; меня, князя Ивана, да князя Андрея Голицына, да окольничего князя Александра Засекина подавали за приставов; по воротам по всем поставили сторожей своих, решетки у улиц посломали, и московским никаким людям с саблею не только при бедре, и купцам с продажными и плотникам с топорами ходить и ножей при бедре никому носить не велели, дров мелких на продажу и крестьянам привозить не давали; жен и дочерей брали на блуд и по вечерам побивали всяких людей, кто идет улицею из двора в двор, к заутрени не только мирским людям — и священникам ходить не давали. Федьке Андронову велел государь ваш быть казначеем и думным дворянином, Степану Соловецкому — в Нижнегородской четверти думным дьяком, Ваське Юрьеву — у денежных сборов, Евдокиму Витовтову — в разряде думным первым дьяком, Ивану Грамотину — печатником, посольским и местным дьяком; в Большом приходе — князю Федору Мещерскому, в Пушкарском приказе — князю Юрию Хворостинину, в Панском приказе — ведомому вору Михалке Молчанову, в Казанском дворце — Ивану Салтыкову; а ты, Александр Гонсевский, по королевской же грамоте учинился на имя боярином в Стрелецком приказе. Ты видел сам, какую беду мы, бояре, от своих советников, от худых людей, от Федьки Андронова с товарищами, терпели, никто нас так при прежних государях не бесчещивал, как тот детина, а ты его на все попускал; только бы не ты, то ему самому как было и помыслить, чтоб против нас говорить и нас бесчестить? Разоренье Московскому государству учинилось от государя вашего и от вас, мститель за то будет вам и женам вашим и детям бог, сами увидите; сам себя государя вашего сын от Московского государства отженул многими своими неправдами и кровопролитием. Как приходил с войском гетман, ты, Карлус Ходкевич, то ты, Александр Гонсевский, нам всем говорил, чтоб нам быть под королевскою рукою, изменников, князя Юрия Трубецкого, Ивана Грамотина, Василья Янова, ты за этим к нам присылал».

Если скажут: «Бояре сами присылали к королю, что от вас на Москве смута, присылал вор к Москве попа Харитона с грамотами, а к вору присылка была же; бояре сами сыскивали, и по сыску дошло до него, князя Ивана Михайловича, до князей Андрея Голицына и Засекина, и за то их бояре сами велели беречь: и если в вас, больших людях, была измена, то королю как было сына своего на государство дать?» Если станут класть боярские грамоты, как о том писали, то отвечать: «На меня, князя Ивана, с товарищами затеяли вы и вора попа научили, а боярам, что вы велели, то они и делали. От вас большая смута и ссора, и кроворазлитие. Только бы тогда государь ваш положился на нас, природных бояр, а тебя, Александра, в уряд и изменников-воров в приказы не прислал, худых людей, то ничего бы худого и не было, было бы все хорошее. Видали мы и от прежних государей себе опалы, только во всем государстве справа (управление) всякая была на нас, а худыми людьми нас не бесчестили и чести нашей природной не отнимали; а как обрали мы на государство государя вашего сына, то он еще не бывал, а у нас у всех честь отнял: прислал тебя, велел тебе государственные и земские дела всякие ведать в таком великом государстве, а у государя своего ты и до сих пор в Раде не бывал; да с тобою прислал Московского государства изменников, самых худых людей, торговых мужиков, молодых детишек боярских, а подавал им окольничество, казначейство, думное дьячество; уж и не было в худых никого, кто б от государя вашего думным не звался; кто даст Льву Сапеге пару соболей, тот — дьяк думный, а кто сорок, тот — боярин и окольничий. Такой мы от государя вашего чести дожили, потому так и сталось».

А если скажут: «Еще в бытность гетмана Жолкевского в Москве Василий Бутурлин посылан был от бояр в Рязань, там с Прокофьем Ляпуновым сговорился, и Ляпунов под столицу стал подступать, а Василий Бутурлин воротился назад в Москву, пехоту немецкую уговаривал королю изменить, сам на себя у пытки сказал», — отвечать: «Если Василий Бутурлин какое дурно и помыслил с молодости, то бояре сами велели его пытать, а Василий с пытки на себя никакого умышленья не говорил, приезжал к нему Прокофья Ляпунова человек спрашивать о том, что на Москве делается. Ты, Александр Гонсевский, с советником своим с торговым детиною Федькою Андроновым, с казначеем государя своего, походили в казне государей наших, царские сокровища осмотрели, и тебя взяла зависть, что отроду такого богатства не видывал; писал ты об этом к государю своему да к приятелю своему Льву Сапеге, захотели вы царскую казну у себя видеть, и оттого все зло сделалось; и в летописец будем это для будущих родов писать».

Если станут говорить, что королю московской казны ничего не досталось, то отвечать: «Как вы, паны, не стыдитесь! Ты, Александр, с Федькою Андроновым лучшее выбирали и к королю отсылали, а иное ночью к тебе возили. Для прилики вы велели казну переписывать боярам, но у казны были ваши же советники; как бояре запечатают и придут опять в казну, а печатей боярских уже нет, печать Федьки Андронова. Федьке о том говаривано от нас, бояр, много раз, и он сказывал, что велел распечатать ты, Александр Гонсевский». Послы должны были показать панам список вещам, которые отосланы были к королю, и при этом сказать: «Это известно, да и немного здесь, а больше того и лучшие узорочья взяты из казны и посланы к королю тайно; а иное ты, Александр Гонсевский, себе брал и приятелям своим посылал». Если будут говорить, что король не хотел брать Москвы себе, а хотел послать сына, то уличить грамотами, писанными к князю Ивану Куракину, к Михайле Салтыкову и к Андронову. Если Гонсевский будет говорить, что он владел в Москве польскими людьми, до московского же управления ему и дела не было, а как он пойдет, бывало, вверх к боярам поговорить о каких-нибудь делах, то ему на дороге и на дворе у него русские люди подавали многие челобитные, и он все челобитные у них брал и приносил к боярам, и по этим челобитным делали и указывали все бояре, а подписывали челобитные их русские дьяки, грамоты к королю писали бояре же, а он этих грамот не переделывал, — отвечать: «Это точно так, пан Александр, было: к боярам ты ходил, челобитные приносил; только, пришедши, сядешь, а возле себя посадишь своих советников, Михайлу Салтыкова, князя Василья Мосальского, Федьку Андронова, Ивана Грамотина с товарищи, а нам и не слыхать, что ты с своими советниками говоришь и приговариваешь, и что велишь по которой челобитной сделать, так и сделают, а подписывают челобитные твои ж советники, дьяки Иван Грамотин, Евдоким Витовтов, Иван Чичерин, да из торговых мужиков Степанка Соловецкий, а старых дьяков всех ты отогнал прочь. И то была нам всем боярам смерть, что к тому недостойный торговый детина Федька Андронов придет и сядет с нами, с Мстиславским и со мною, Воротынским, и с иными нашими братьями вместе и нам указывал, и мимо нас распоряжался: бог видит сердца наши: в то время мы все живы не были. А грамоты от бояр все писали по твоей воле, бояре у вас были все равно что в плену, приказывали руки прикладывать, и они прикладывали». Если паны скажут, что сами они, бояре, многую казну прежних государей продавали, сосуды серебряные переливали в деньги и давали польским и литовским людям, которые стояли в Москве для их сбереженья от вора, и станут класть об этом боярскую грамоту, которая послана с Иваном Безобразовым 19 января, — отвечать: «Бояре были в казне невольны, владели всею казною Андронов, а над ним Гонсевский, продавали казну и мягкую рухлядь и платье, приговаривали быть у продажи боярам и дьякам, а они лишь только сидели да смотрели». В заключение наказа говорится: «Выговаривать гладко, а не ожесточить, чтоб с ними жестокими словами не разорвать».

Но трудно было подобные вещи выговаривать гладко, и трудно было исполнить это князю Воротынскому, которого Гонсевский озлобил еще в Москве. Когда в ноябре месяце открылись съезды и московские послы по наказу начали дело тем, что стали вычитать многие неправды Жигимонта короля, то литовские послы стали сердиться, кричать и браниться. «Нам за позор государя своего стоять и биться!» — кричали они. Посредник, цесарев посол, был тут, но в дело не вмешался, и этим первый съезд кончился. На втором съезде бискуп киевский говорил речь из бытий из хроник польских о клятвопреступлении при прежних израильских и римских царях, приводя к тому, что московские послы на первом съезде вычитали неправды королевские. Потом говорил речь по письму Ян Гридич про Расстригу, оправдывая государя своего короля, наконец говорил речь по письму Александр Гонсевский, вычитая неправды государя Бориса и государя Василья, сношения их с иностранными государствами на короля. Между прочим Гонсевский читал: «Давно, еще при Димитрии, которого вы называете Гришкою Расстригою, боярин князь Василий Иванович Шуйский с братьею и другие многие московские бояре, знатные люди, некоторым панам-радам тайно объявляли свою мысль, что хотят видеть господарем своим королевича Владислава. Потом князь Василий Голицын, забывши свое крестное целование королевичу, желал себе господарства Московского, как скоро выехал из Москвы под Смоленск, то с дороги сослался с вором калужскими промышлял, чтоб ему с своими советниками сделать на Москве господарем вора калужского, а потом убить, точно так же как прежнего Димитрия Расстригу убили, и сделаться самому господарем, как прежде Шуйский сделался. Я, Александр Гонсевский, оставшись в гетманском месте с войском, не был боярином и никаким урядником московским, в дела земские московские не вмешивался, а будучи только наместником гетманским, правил войском и ратников своих за самые малые вины строго и сурово наказывал, по артикулам гетманским. Помните, как вскорости по отъезде гетманском войсковой товарищ Тарновецкий, пивши вместе с попом, побранились, и он ударил попа рукою по лицу до крови. Я присудил его к смертной казни; но патриарх и бояре присылали ко мне, а князь Мстиславский с другими многими боярами и с тем самым попом приходил ко мне на подворье и просил, чтоб я Тарновецкого выпустил из тюрьмы и не велел казнить: уважая патриарха и бояр, я должен был это сделать, но чтоб вперед другим своевольникам неповадно было воровать и людей московских, простых и нерассудительных, от господаря отводить, велел у Тарновецкого отсечь правую руку, что и было исполнено в Китае-городе, против Фроловских ворот, перед всем миром; бояре и все русские люди этому дивились, и сам патриарх после мне выговаривал, что за такую малую вину непригоже было так люто казнить. Потом гайдуки наши побранились, наделали шуму подле церкви, где служил патриарх: я осудил их на смертную казнь; в ту же ночь два пахолика в Китае-городе яблоки и орехи продажные разграбили, я и тех велел казнить смертью, но патриарх, зазвавши меня к себе, не выпустил до тех пор, пока я не приказал всех этих людей освободить от смертной казни, которую заменил кнутом. Немцев за церковный грабеж я велел казнить смертью и так их настращал этим, что после они и слова дурного не смели сказать русскому человеку. Вспомните и то, как поляк арианской веры в пьяном виде выстрелил в образ владимирской богородицы у Никольских ворот: я велел ему руки и ноги отсечь, самого живого огнем сжечь, а руки отсеченные велел под образом гвоздями прибить. Не только в столице, но и на стороне никакая вина без наказанья не проходила; живой тому свидетель князь Борис Михайлович Лыков: я осудил на смерть ротмистра, который пограбил его деревни, и сам князь Борис едва его от смертной казни отпросил. А в меньших делах поставлены были суд и управу чинить между литовскими и московскими людьми князь Григорий Петрович Ромодановский, а от меня и от войска полковник Дуниковский да поручик Войтковский. Итак, с нашей стороны не было подано ни малейшего повода к неудовольствию и восстанию. А с вашей стороны какие неправды были, это мы докажем не голыми словами, а на письме. Во-первых, когда гетман Жолкевский вошел в Москву, то стольник Василий Иванович Бутурлин, отпросившись у бояр на время в свое поместье, съезжался в Рязани с Прокофьем Ляпуновым, придумали они и на слове тайно между собою положили, как вновь смуту в Московском государстве завести, польских и литовских людей в Москве побить, против короля и королевича войною стоять. Ляпунов сам замышлял сделаться царем и говорил с своими советниками: „Ведь Борис Годунов, Василий Шуйский и Гришка Отрепьев не лучше меня были, а на государстве сидели“.

Возвратясь в Москву, Бутурлин нас обманывал, клялся, что служит царю Владиславу, а сам, высматривая все в Москве, передавал Ляпунову в Рязань, немцев тайно подговаривал и на нас подкупал; посланец Ляпунова с грамотами смутными схвачен и в пытке на Бутурлина измену сказал и на кол посажен; а Бутурлина все бояре с дворянами, старостами и сотскими велели пытать, и он сам на себя сказал, что хотел с немцами и Ляпуновым ночью на нас ударить и побить.

Потом вскорости после гетманского отъезда лазутчики начали метать грамоты от вора калужского; одного из этих лазутчиков, попа, схватили, пытали при дворянах, гостях, старостах и сотских, и он сказал, что князь Василий Голицын, идучи под Смоленск, с дороги тайно к вору в Калугу писал, звал его на Московское государство, а князь Андрей Васильевич Голицын о том знал же; тот же поп сказал, что вор по ссылке со многими московскими людьми умышлял прийти ночью под Москву, побить нас, бояр, дворян больших родов и всяких людей московских, которые с ним в воровском совете не были, а жен, сестер и имение их отдать холопям-козакам, которые ему добра хотели. А Гермоген патриарх мне, Александру, ласку и любовь свою показывал, в подарок кушанья и питья присылывал, устами целовал, а в сердце гнев без причины на государя своего Владислава и на нас держал. Призвавши нас в город для собственной защиты, он тотчас начал заводить смуту и кровь; священникам в Москве приказывал, чтоб вас, сыновей своих духовных, против нас в гнев и ярость приводили: доказательство тому письмо вашего священника московского, который меня остерегал и описал прежние многие дела патриарха, как он в донских козаках и потом попом в Казани был; по этому письму поповскому найдены были в приказе Казанского дворца многие доводы на Гермогена, которые при прежних государях русские люди казанцы на него делали. Когда вор в Калуге умер, то патриарх тайно разослал по городам грамоты смутные; тогда же пойман в Москве на измене Федор Погожий и в расспросе рассказал весь злой завод и совет митрополита Филарета, как он, едучи из Москвы, на слове с патриархом положил, чтоб королевичу на Московском государстве не быть, патриарх взялся всех людей к тому приводить, чтоб посадить на царство сына его Михаила: а Филарет из-под Смоленска смутные грамоты в Ярославль и в иные города писал, будто король королевича на Московское государство дать не хочет. По таким заводам от патриарха и от Филарета люди ваши московские что над нашими людьми делали? Везде наших заманя на посад, в Деревянный город и в иные тесные места или позвав на честь, давили и побивали, а пьяных извощики, приманя на сани, давили и в воду сажали. А торговые люди на торгу живность, рыбу и мясо продавали нашим вдесятеро дороже, да при этом еще слуг наших облают и опозорят. Когда Ляпунов с товарищами своими спешили к Москве, мы в воскресенье с боярами в палате советовались, а в Белом городе на Кулишках людишки черные без причины на людей наших ударили, до пятнадцати их ранили, саней девять с лошадьми взяли и разграбили, людей земских и посланцев боярских ругали и побить хотели; мы все это стерпели. В понедельник наряд по воротам расставляли; во вторник рано ротмистр Козаковский пушку к Водяным воротам в Китае вез, а я с полковниками и ротмистрами в Кремле обедню слушал; пан Зборовский то же в Китай-городе делал; о задоре мы и не думали и кровопролития начинать не хотели. А в это время в Китае подле той пушки мужик москвич жердью ударил по голове пана Грушецкого, так что тот на землю мертвый пал; другие в колокола ударили; а за Живым мостом на многих местах новые знамена развернули. Я в пол-обедни в Китай-город побежал, и уже за Фроловскими воротами меня с конем моим догнали; вскочивши на лошадь, я начал кровь унимать и палашом несколько пахоликов ранил: но в это время москвичи и по мне самом начали стрелять из самопалов; тут войско наше рассердилось и пошло на прямой бой. Московские люди множеством нас перемогли; в ночь Плещеев с товарищами от Ляпунова с великим войском в Деревянный город по Коломенской дороге пришел и вместе со всеми изменниками над нами промышлять начал. На другой день в середу большие бояре все выехали в Белый город, хотели увещаниями кровь унять, но москвичи их не послушали и стали по них стрелять. Тогда мы пошли на жестокий бой». Московские послы отвечали на все по наказу, причем против королевского имени не вставали и шапок не снимали. Этим кончился второй съезд.

Между тем московские послы виделись с Ганделиусом, который говорил с ними старым славянским языком без толмача. Он говорил: «Вы называете своего государя, а польские послы называют государем своего королевича, и у одного государства стало два государя; тут между вами огонь и вода: чем воду с огнем помирить?» Когда дворяне московского посольства проведывали у дворян австрийского, на чем поляки хотят мириться, то немцы отвечали: «Литва вам зло мыслит, мириться вам с нею вот чем» (указывая на самопал). Когда узнали обо всем этом в Москве, то послам отправили грамоту: «Вы бы цесареву послу сами ни о чем говорить не посылали и на съезде сами ничего не говорили, и ни в чем на него не ссылались и не полагались, в третьи его не призывали. А если станет сам говорить, то вы бы с ним говорили, во всем от него остерегаясь и ни в чем ему не веря». После этого Ганделиус прислал сказать Воротынскому, что хочет с ним видеться; послы приняли его у себя в остроге и улаживали с ним, как съезжаться с польскими послами опять. Но когда они дали знать об этом в Москву, то получили такую грамоту: «Мы тому подивились, какими обычаями вы так делаете? Сами вы к нам писали, что цесарев посол доброхотает королю, да и по всему, по приезду его и по листам, которые он писал к боярам и к вам, и по разговору, что он с вами говорил, явно, что он доброхотает королю; а вы его пустили в острог и все ему показали и писать ему велели. Ясно, что он писал не все о том только, как вам с польскими послами съезжаться, а писал, что высмотрел и приметил в остроге. И вы бы вперед цесарева посла в острог не пускали, о съезде его не задирали и ни о чем не задирали, к его словам говорили бы, смотря по делу, а не жестоко, гладко, чтоб его не ожесточить».

На третьем съезде Ян Гридич опять говорил речь по тетради мало не до самого вечера; вся речь писана много и пространно о преступлении крестного целованья, писано из польских и литовских хроник, приложено многими притчами и философскими науками, все говорилось в оправдание короля и панов во всем и приводилось на то, чтоб королевича взять на государство. Между прочим Гридич читал: «Часто вы говорите о Федоре Андронове, что человеку гостиной сотни непригоже было казенным урядником быть; но это случилось по утверждению ваших же больших людей, что и при прежних государях такие у таких дел бывали. Да и теперь у вас нелучше Андронова Кузьма Минин, мясник из Нижнего Новгорода, казначей и большой правитель, всеми вами владеет, и другие такие же многие по приказам у дел сидят». «И мы, — доносят послы, — тех их речей слушать не хотели, говорили против твоего государева наказа с бранью и с шумом, что того нам не слушать, да и им о том говорить непригоже, восхищая суд божий на себя: то дело минущее. И литовские послы говорили с шумом: мы ваших речей у всех вас слушали порознь, а вы только не станете наших речей слушать, то нам съезжаться нечего; как выслушаете наши речи, тогда и будете говорить. Когда литовские послы стали с нами разъезжаться и давать нам свои речи на письме, то мы этих речей у них не взяли, потому что в них писаны многие непригожие слова про тебя, великого государя, все для того, чтоб привесть королевича к Московскому государству. Стоявши с ними за твое государево имя накрепко и отказав им, что вперед от них о королевиче и слушать не хотим, разъехались». Государь отвечал послам: «Вы то сделали хорошо, что за наше царское имя стояли и письменных у них речей не взяли. И вы б делали, как вас бог вразумит, по их речам».

1 декабря был четвертый съезд. Московские послы письменно отвечали на речи польских послов, которые были читаны на третьем съезде. Бискуп оправдывал во всем Гонсевского, говорил, что Гонсевский пан радный и человек честный и потому про него говорить таких речей не надобно. «И мы, — доносит Воротынский государю, — говорили, что знали мы Александра Гонсевского тогда, когда он в Москве со Львом Сапегою был в подьячих, а теперь он у государя вашего честь выслужил бездушеством и московским разореньем, а только бы не то, и он по-прежнему был бы в подьячих. Александр Гонсевский говорил на это сердитые и укорительные непригожие речи про тебя, великого государя, будто выбирали тебя одни козаки, а Христоф Радзивилл говорил, что целовали крест королевичу все и ныне он, королевич, на Московское государство готов, и только его на государство не возьмут, то они за его позор готовы все головы свои положить сейчас. И мы против тех их речей говорили с ними в брань, что никаких речей слушать про то не хотим. Александр Гонсевский ставил то себе в оправданье и похвалу, что он, будучи в Московском государстве, царскую казну брал и к королю и к королевичу посылал, потому, как всякие люди королевичу крест целовали, тогда вы все и казна была его, как хотел, так и владел: а когда московские люди начали королевичу изменять, то он, Гонсевский, против них стоял, этим королю своему честь сделал, а себе похвалу. А Филарет Никитич, будто бы еще с Москвы не поехав, договаривался с патриархом Гермогеном, чтоб быть на Московском государстве тебе, великому государю, а князь Василий Васильевич Голицын будто бы хотел государствовать сам. Стояли все польские послы за Гонсевского: мало задор не стался, да и разъехались; а на разъезде Гонсевский говорил с угрозами: „Либо из своего горла кровь источу, либо, пришед под Москву, столицу вашу подпалю!“ Мы ему говорили: „По милости божией поспеешь туда же, где и советник твой Федька Андронов“.

Поделиться с друзьями: