История России с древнейших времен. Том 16. Царствования Петра I Алексеевича. 1709-1722 гг.
Шрифт:
Несмотря на то, Стефан упорно требовал увольнения от должности, отпуска на родину, представляя свои немощи; но ему, как человеку скрытному, непрямому, не верили, предполагали, что он чем-то недоволен, что ему чего-то хочется, что если бы, например, его сделали патриархом, то он бы не пошел на покой. В 1706 году Яворский был в Киеве вместе с государем и стал проситься, чтоб его там оставили, не возвращали в Москву; Петр отказал и уехал; тогда Яворский приступил к оставшемуся в Киеве боярину Стрешневу с слезною просьбою о том же. «Был я у него не один раз, – писал Стрешнев царю, – и много было с ним разговоров: и милостью твоею я его обнадеживал, и гневом грозил; наконец он решился выехать из Киева и выехал, никому не сказавшись; даже в том монастыре, где жил, не ведали. Просил он у меня, чтобы гневу твоего на него не было за усильные его просьбы; я ему сказал: твои были большие просьбы, и государево изволение – велено ехать; ты так и сделал, и потому гнева государева на тебя нет и милость государева к тебе по-прежнему не умалится».
Милость государева не умалилась по-прежнему, но и поводы к неудовольствию оставались прежние, а Яворский не имел духу отстранить их откровенным объяснением; только сердился втихомолку да просился на покой. Неприятно блюстителю патриаршего престола, когда царица Марфа Матвеевна пришлет сказать ему, что в Архангельском соборе дьяконы кидают в священников воском; Стефан велит наказать виновных, посадить в заключение, а тут царица опять присылает, чтоб освободить их. Но это еще ничего, по крайней мере царица; но нестерпимо то, что боярин Мусин-Пушкин поставлен каким-то помощником, товарищем блюстителю патриаршего престола. В 1707 году холмогорский архиепископ Сильвестр был переведен в Смоленск; на его место нужно было поставить архиерея, и Стефан представил Петру, находившемуся тогда в Москве, двоих кандидатов, архимандрита троицкого и знаменского. Ни тот, ни другой не понравились, и Головкин писал Стефану, чтоб он избрал на Холмогорскую епархию из духовных особ трех или двух, которые бы были искусные, и ученые, и политичные люди: «Понеже та Холмогорская епархия у знатного морского порту, где бывает множество разных областей иноземцев, с которыми дабы тамошний архиерей мог обходиться по пристойности политично, к чести и славе Российского государства, яко же и прежде бывший Афанасий архиепископ со изрядным порядком тамо поступал». Царь отвергает кандидатов, велит выбрать других, но, что всего хуже, велит Мусину-Пушкину помогать митрополиту при этом выборе! Головкин писал Мусину-Пушкину: «К Стефану митрополиту я писал, что в том выборе будет и ваша милость вспомоществовать; а когда и кто именно те особы избраны будут, о том извольте, милость ваша, с ним, митрополитом, писать к царскому величеству, на что его величество соизволит тогда указ свой послать, кого из тех особ на Холмогоры во архиепископы посвятить». В половине года опять новое столкновение у митрополита с Мусиным-Пушкиным, который жаловался на Стефана Головкину: «В письме твоем писано, что указал великий государь протопопу Тимофею быть в Благовещенском соборе и чтоб я о том указ объявил рязанскому митрополиту, дабы переведен был благовещенский к Воскресению. И я посылал к рязанскому митрополиту с тем указом, а он сказал, что того чинить не будет, дондеже сам царское величество увидит, и велми злобится на меня, будто все то я промыслом своим делаю. И так во нраве своем переменился, приехав из Киева, что никто угодить не может».
Свидание с царем в Москве после Полтавы не успокоило Стефана. В 1710 году он писал поздравительные письма Петру со взятием городов у шведов, натягивая, по своему обычаю, каламбуры; так, поздравляя со взятием Риги, писал: «Уже и Рыга их славная изрыгнула горестно, яже прежде поглощала сладостно труды людей и наследила многих потентантов богатства; где твоя, Рига, пыха, где твоя, Выборк, гордыня?» По случаю взятия Ревеля писал: «Слава богу, пошло нам на здоровье, егда ревень или Ревель врачебную вещь дал нам бог всемогущий стяжати». Стефан подписывался: «Верный подданный, недостойный богомолец, раб и подножие, смиренный Стефан, пастушок рязанский». Но когда в сентябре Петр позвал Стефана в Петербург, пастушок выпросил отсрочку под предлогом болезни и уехал в Рязань. 2 ноября Мусин-Пушкин писал к царю: «Митрополит рязанский поехал на Рязань, и я к нему писал три письма, чтоб изволил ехать к Москве, понеже многие дела требуют его исправления; на третье письмо отвечал, чтоб его не принуждать быть к Москве и дела духовные, которые он ведал, чтоб приказать ведать иному. А слух есть, будто хочет он схимиться, и я писал к нему и послал дьяка, чтоб он без указу вашего величества того не чинил, и велел я всем архимандритам и священникам сказать, чтоб никто его без указу не схимил под жестоким наказанием».
Рязанский пастушок не посхимился, но и не помирился с своим положением, не помирился 41 с Мусиным-Пушкиным. «От головы начинает рыба смердеть, – проповедовал Стефан, – от начальников множится в собраниях бедство. Ирод, егда слыша Иоанна Крестителя, иных обличающа, в сладость послушаше его. Коснуся после Иоанн и самого безобразия Иродова: ваше величество! ты и сам еси от других злейший, понеже ты подданным своим злейший образ подаеши, от тебя мнози соблазняются… Зде Ирод тотчас говорит Иоанну: молчи! в темницу его! За дерзость казнь да примет!» Стефану никто не приказывал молчать, никто не сажал в темницу; он свободно мог проповедовать и производить сильное впечатление, о котором свидетельствуют современники, даже враждебные ему: «Что витийства касается, правда, что имел удивительный дар, и едва подобные ему во учителях российских обрестися могли, ибо мне довольно случися видеть в церкви, что он мог во учении слышателей привесть плакать или смеяться, которому движение его тела и рук, помавание очей и лица пременение весьма помоществовало, которое ему природа дала. Он, когда хотел, то часто от ярости забывал свой сан и место, где стоял».
Но были в России два архиерея, два человека с различными характерами, подававшие друг другу руки и стремившиеся к одной святой цели, несмотря на трудности времени, несмотря на то, что Мусин-Пушкин, обрезывая монастырские доходы для нужд государственных, иногда резал по живому месту, лишал достойных архиереев средств служить великому делу образования, не умел делать различия между Исаиею нижегородским и Димитрием ростовским. Первый был Иов, митрополит Новгорода Великого, мало известный как писатель, отличавшийся практическою деятельностию, но хорошо понимавший необходимость образования для духовенства. В то время, когда в Московской академии при отсутствии греческих учителей учителя малороссийские дали господство латинскому преподаванию, Иов выпросил у Петра позволение взять к себе из ссылки братьев Лихудов, чтобы с их помощию завести при своем доме Греко-латино-славянскую школу. Но в Москве, как видно, не хотели дать преимущества Новгороду, и в январе 1708 года в ближней канцелярии состоялся боярский приговор: иеромонахов греческих – Иоанникия и Софрония Лихудьевых, которые ныне в Великом Новгороде, и при них находящихся людей, которые с ними посланы с Москвы, взять по-прежнему к Москве и учить им в школах греческому языку. Знаменитых учителей взяли у Иова, но у него была еще другая деятельность: в Новгороде явились построенные на архиерейский счет три больницы, две гостиницы и дом для подкидышей. Новгородский митрополит имел особенное искусство при тогдашних трудных финансовых обстоятельствах заводить училища, больницы и сиротские дома; обширная переписка Иова с сильными мира сего показывает его практическое направление.
Другим характером отличался ростовский митрополит Димитрий, продолжавший и в описываемое время свою святую деятельность. Он окончил обширный труд – Четьи-Минеи, имеющие до сих пор такое важное воспитательное значение для русских людей, но не мог успокоиться. Летом 1705 года он поехал в Ярославль, важнейший город своей епархии. Здесь в одно воскресенье, когда после обедни он шел из собора домой, к нему подошли два человека, не старые, но с бородами, и сказали ему: «Владыко святый, как ты велишь? Велят нам но указу государеву бороды брить, а мы готовы головы наши за бороды положить, лучше нам пусть отсекутся наши головы, чем бороды обреются». Изумленный митрополит не нашелся, что вдруг отвечать им от писания, спросил: «Что отрастет – голова ли отсеченная или борода обритая?» Те, помолчавши, отвечали: «Борода отрастет, а голова нет». «Так вам лучше не пощадить бороды, которая, десять раз обритая, отрастет, чем потерять голову, которая, раз отсеченная, уже не отрастет никогда, разве в общее воскресенье», – сказал митрополит и пошел в свою келию. Но за ним пришло много лучших горожан, и был у них длинный разговор о брадобритии. Тут митрополит узнал, что многие, обрившиеся по указу, сомневаются о своем спасении, думают, что потеряли образ и подобие божие. Митрополит должен был увещевать их, что образ божий и подобие состоят не в видимом лице человеческом, но в невидимой душе: притом бреются бороды не по своей воле, по указу государеву, а надобно повиноваться властям в делах, непротивных богу и не вредящих спасению. После этого разговора Димитрий счел своею обязанностию написать рассуждение «Об образе божии и подобии в человеце», которое несколько раз печаталось по приказанию Петра. Но на этом нельзя было остановиться: за людьми, которые сомневались в своем спасении, обривши бороды, и которые, однако, в своих сомнениях обращались к архиерею, стояли люди, которые уже давно не обращались к архиереям, считая их отступниками от истинной веры. Как малороссиянин, Димитрий не мог быть знаком с расколом до тех пор, пока не стал управлять Ростовскою епархиею; здесь, увидевши всю силу зла, он решился вооружиться против него. «Окаянные последние времена наши! – писал Димитрий. – Святая церковь сильно стеснена, умалена, с одной стороны, от внешних гонителей, с другой – от внутренних раскольников. С трудом можно где найти истинного сына церкви; почти в каждом городе изобретается особая вера; простые мужики и бабы догматизуют и учат о вере». Митрополиту указали на священника, преданного расколу; убедившись, что обвиненный действительно раскольник, Димитрий отрешил его от места, но позволил как вдовцу идти в монахи. Священник нашел доступ к царице Прасковье Феодоровне, та шлет письмо к митрополиту, просит его переменить решение. «Не могу сделать вещи невозможной, – отвечал Димитрий, – много мне было от него досады, перед многими людьми называл меня еретиком, римлянином неверным, я все ему прощаю Христа ради моего, а священства у него не отнял, дал ему волю постричься в каком-нибудь монастыре; но боюсь гнева божия, если волка в одежде овчей пущу в стадо христово губить души людские раскольническими учениями». В конце 1708 года Димитрий отправился в Ярославль «по нужде раскольнической, потому что сильно умножились раскольники в епархии». Поучив с неделю народ, он нашел, что устной проповеди мало, и потому написал в Москву: «Так как слова из уст больше идут на ветер, нежели в сердце слушателя, то, оставя летописное дело, я принялся писать особую книжку против раскольнических учителей, потому что бог за летопись меня не истяжет, а, если буду молчать против раскольников, истяжет». Эта книжица была знаменитый «Розыск о раскольничьей брынской вере».
Для Розыска Димитрий считал нужным оставить летописное дело. «Помню, – писал он, – что в нашей малороссийской стороне трудно сыскать библию славянскую и редко кто из духовенства знает порядок историй библейских, что когда происходило: для того я бы хотел издать здесь краткую библейскую историю, книжицу не очень большую, чтоб всякий мог дешево купить». Первым препятствием, которое встретил Димитрий, была хронологическая запутанность; когда он сделал опыт разъяснить дело и послал его на суд тогдашним ученым мужам, то они заметили, что это не история, и видели соблазн для раскольников в том, что вопрос о годе Рождества Христова оставлен нерешенным. «Это действительно не история, – отвечал Димитрий, – а только оглавление будущей истории, где предлагается не что-нибудь сомнительное, но указываются ошибки, в которых наши упорно стоят. Что же касается до соблазна раскольников, то мне и хотелось показать, что у наших неправое летосчисление на основании хронографов. Почему греческие хронографы не согласны с мнением наших? Разве о таких несогласиях молчать и, что ложно, того не обличать и упрямству людскому снисходить? Раскольникам же никто ничем не угодит: они и добрыми, полезными и святыми вещами соблазняются».
Крепость телесная не соответствовала силе духовной. «Рада душа в рай, грехи не пускают, – писал Димитрий. – Рад писать – здоровье худо. Чего мне, бессильному, надеяться? Страх смерти напал на меня. А дело летописное как останется? Будет ли охотник приняться за него и довершить? Не жаль мне ничего, да и нечего жалеть: богатства не брал, денег не накопил, одного мне жаль, что начатое книгописание далеко до совершения». 28 октября 1709 года святой трудолюбец скончался на молитве 58 лет от роду; в гробе под голову и подо все тело, по его завещанию, постланы были его черновые бумаги. Кроме книг, у него ничего не осталось, он не хотел оставить даже и на помин души, чтобы не нарушить обета нестяжательности.
Жалоба такого архиерея, как св. Димитрий, тяжело легла на памяти Мусина-Пушкина. В мае 1707 года Димитрий писал в Москву о своем состоянии: «Часто болею, отчасти и печалию смущаюсь, видя беды священникам, смотря на слезы их; и дом наш год от году оскудевает. Хотя и уповаю на бога, однако при виде их нужды скорблю, потому что естество человеческое, сердобольно сущее, обыкло соболезновать бедствующим». До нас дошло также письмо Димитрия к Иову новгородскому: «Слыша начавшееся у вашего преосвященства еллино-греческое учение тщанием вашим архиерейским, трудолюбием же премудрейших учителей Иоанникия и Софрония Лихудиевых, сильно о том радуюсь, молю бога, да содействует преосвященству вашему и пречестнейшим учителям в том благопотребном деле; ибо что человека вразумляет, как не учение? И Христос господь, хотя сотворить учеников своих учителями всей вселенной, прежде всего отверз им ум разуметь писания. Уподобляешься господу своему, когда, желая иметь людей учительных, разумных в пастве своей, собрал не малое число учеников и предложил им то учение, которое есть начало и источник всему любомудрию, т. е. еллино-греческий язык, которым все мудрые учения распространились по всем народам. Я, грешный, пришедши на престол ростовской паствы, завел было училище греческое и латинское, ученики поучились года два и больше и уже начинали было грамматику разуметь недурно; но, попущением божиим, скудость архиерейского дома положила препятствие, питающий нас вознегодовал, будто много издерживается на учителей и учеников, и отнято все, чем дому архиерейскому питаться, не только отчины, но и церковные дани и венечные памяти. Умалчиваю о прочих поведениях наших. Sat sapienti».
Жаловались архиереи, жаловались и простые священники на небывалые тягости и поборы. В Белгородском уезде один сельский священник говорил другому: «Бог знает, что у нас в царстве стало: Украйна наша пропала вся от податей, такие подати стали уму непостижны, а теперь и до нашей братьи, священников, дошло, начали брать у нас с бань, с пчел, с изб деньги, этого наши прадеды и отцы не знали и не слыхали; никак в нашем царстве государя нет!» Священник читал в постной триоде синаксарь в субботу мясопустную; в синаксаре написано о рождении антихристове, что родится от блуда, от жены скверны и девицы мнимы, от племени Данова; и стал он думать, где тот антихрист родится, не в нашем ли государстве? В это время приходит к нему по знакомству Белгородских полков отставной прапорщик Аника Акимыч Попов; Аника был человек бездомовный, кормился в разных селах, учил детей грамоте. Священник начал говорить Анике: «В миру у нас стало ныне тяжело, прежние подати берут сполна, да сверх того прибыльщики стали брать с бань, с изб, с мельниц, с пчел деньги, лесов рубить и в водах рыбы ловить не велят, в книгах писано, что антихрист скоро родится от племени Данова». Аника отвечал: «Антихрист уже есть: у нас в царстве не государь царствует, антихрист; знай себе: толкуется Даново племя царским племенем, а государь родился не от первой жены, от другой, так и стало, что родился он от блуда, потому что законная жена бывает первая». Священник заметил: «В книгах писано, что при антихристе людям будут великие тягости, и ныне миру очень тяжко стало, того и жди, что от бога станут отвращать». Игумен Троицкого смоленского монастыря говорил то же, что и нижегородский архиерей, только прямее, не загораживая Петра Мусиным-Пушкиным: «Государь безвинно людям божиим кровь проливает и церкви божии разоряет: куда ему Шведское царство под себя подбить? Чтоб и своего царства не потерял!» В Москве недовольные новыми обычаями и новыми поборами складывали вину на немку Монсову. «Видишь, – говорили они, – какое бусурманское житье на Москве стало: волосы накладные завели, для государя вывезли из Немецкой земли немку Монсову, и живет она в Лафертовых палатах, а по воротам на Москве с русского платья берут пошлину от той же немки». Недовольные настоящим утешали себя будущим: между ними ходили слухи, что наследник также недоволен, что он окружил себя всегдашними представителями недовольных – козаками и ведет борьбу с боярами, потаковниками незаконного царя: «Царевич на Москве гуляет с донскими козаками, и как увидит которого боярина и мигнет козакам, и козаки, ухватя того боярина за руки и за ноги, бросят в ров. У нас государя нет; это не государь, что ныне владеет, да и царевич говорит, что мне не батюшка и не царь».
Одни жаловались на бояр за то, что они потакают новым обычаям, другие жаловались на тех же бояр, доносили на них, что не исполняют указов государевых относительно нововведений. В 1708 году разбросаны были подметные письма, в которых, между прочим, говорилось: «Воеводы посулы великие берут и беглых не высылают, и мы, сироты твои, от того вконец разорились, что с пуста платим; воеводы так поступают ради себя, что за ними беглые крестьяне живут, на твоей, государской, земле премножество много деревень населено дворов по 200 и по 300. Бояре и другому указу твоему непослушны, о русском платье: как ты придешь к Москве, и при тебе ходят в немецком платье, а без тебя все боярские жены ходят в русском платье и по церквам ездят в телогрейках, а наверх надевают юпки, а на головах носят не шапки польские, неведомо какие дьявольские камилавки, а если на ком увидят шайку или фантаж, то ругают и смеются и называют недобрыми женами тех, кто ходит по твоему указу, а в заводе (зачинщица) Алексея Салтыкова жена, князя Петра Долгорукого, Абрама Лопухина, Ивана Мусина, княгиня Настасья Троекурова, Ивана Бутурлина, Тихона Стрешнева, Юрья Нелединского, княгиня Аграфена Барятинская; а брали оне образец (шапкам?) из монастыря Чудова от чернеца Колтычевского. Как царь Федор Алексеевич приказал охабни переменить, и в один месяц переменили и указу его не ругали, а твой указ ни во что ставят, в семь лет не переведут. И так все пропали, что ты наша надежда, государь, не изволишь быть на Москве, лишь только без тебя судьи богатятся, царство твое все разорилось, а они о том велми радуются, что ты идешь вскоре с Москвы, а мы, сироты твои, и пуще все пропадем, что не изволил ничего управить при своем здоровье и им, судьям, за их неправое рассмотрение ничего не учинил. Только и всего указу твоего послушен учинился князь Александр Данилыч – велел всех беглых крестьян выслать. Воистину, государь, бояре твоего указа так не слушают, что Абрама Лопухина, и так в него веруют и боятся его, и он, Абрам, всем завладел, и что он им придумает, так и делают, кого велит обвинить, того обвинят, кого велит оправить, того оправят, кого захочет от службы отставить, того отставят, а кого захочет послать, того пошлют. Да он же, Абрам, был у Алексея Салтыкова (сидевшего в Судном московском приказе), и тут многие были и спросили его, быть ли Троекуровым детям за морем, и он, Абрам, посмеялся: „Еще тот не родился человек, кому нас посылать; разве Абрама Лопухина на сем свете не будет, тогда моим сродникам за море идти; он которых написал сродников моих за море, и я им велел деньги кинуть, на те деньги Меншиковой княгине седла покупят, на чем ей ездить в полках“. А сказывал про то князь Петр Долгорукий, как княгиня ездит верхом, и Анна Даниловна, и всякие слова про них говорили поносные. За ним, Абрамом, и за сродниками его беглых крестьян премножество много и доныне. Воистину нам твое здоровье надобно для того: если мы достанемся ему, вору Абраму, во владетельство, а он чает себе скорого владетельства».