История России с древнейших времен. Том 23. Царствование императрицы Елисаветы Петровны. 1749-1755 гг/
Шрифт:
Проходил и 1754 год, а «История Российская» не появлялась. Шувалов напомнил о труде, о его важности, писал, что если другие занятия мешают, то их можно и оставить. Ломоносов отвечал в самом начале 1755 года: «Я бы от всего сердца желал иметь такие силы, чтобы оное великое дело совершением своим скоро могло охоту всех удовольствовать, однако оно само собою такого есть свойства, что требует времени. Коль великим счастием я себе почесть могу, ежели моею возможною способностью древность российского народа и славные дела наших государей свету откроются, то весьма чувствую. Могу вас уверить в том заподлинно, что первый том в нынешнем году с Божиею помощью совершить уповаю. Что ж до других моих в физике и в химии упражнений касается, чтобы их вовсе покинуть, то нет в том ни нужды, ни же возможности. Всяк человек требует себе от трудов успокоения; для того, оставив настоящее дело, ищет себе с гостями или с домашними препровождения времени картами, шашками и другими забавами, а иные и табачным дымом, от чего я уже давно отказался затем, что не нашел в них ничего, кроме скуки. И так уповаю, что и мне на успокоение от трудов, которые я на собрание и на сочинение российской истории и на украшение российского слова полагаю, позволено будет в день несколько часов времени, чтоб их вместо бильярду употребить на физические и химические опыты, которые мне не токмо отменою материи вместо забавы, но и движением вместо лекарства служить имеют, а сверх сего пользу и честь отечеству, конечно, принести могут едва меньше ли первой».
Шувалов помог Ломоносову в получении значительного населенного имения для заведения и поддержания фабрики разноцветных стекол, и когда меценат по этому поводу высказал опасение, не ослабит ли обеспеченное состояние многообъемлющей деятельности Ломоносова, то последний отвечал ему: «Высочайшая щедрота несравненные монархини нашея, которую я вашим отеческим предстательством имею, может ли меня отвести от любления и от усердия к наукам, когда меня крайняя бедность, которую я для наук терпел добровольно, отвратить не умела. Я всепокорнейше прошу ваше превосходительство в том быть обнадежену, что я все свои силы употреблю, чтобы те, которые мне от усердия велят быть предосторожну, были обо мне беспечальны; а те, которые из недоброхотной зависти толкуют, посрамлены бы в своем неправом мнении были, и знать бы научились, что они своим аршином чужих сил мерить не должны, и помнили б, что музы не такие девки, которых всегда изнасильничать можно: они кого хотят, того и полюбят. Ежели кто еще в таком мнении, что ученый человек должен быть беден, тому я предлагаю в пример, с одной стороны, Диогена, который жил с собаками в бочке и своим землякам оставил несколько остроумных шуток, а с другой стороны, Невтона, богатого лорда Боила, который всю свою славу в науках получил употреблением великой суммы; Вольфа, который лекциями и подарками нажил больше пятисот тысяч и, сверх того, баронство».
К Шувалову обращался Ломоносов и в своих академических горестях. Он был по-прежнему страстен и раздражителен, а раздражаться было чем, когда знаменитый ученый, достойно оцениваемый лучшими людьми высокостоящими, самою императрицею, должен был находиться в зависимости от какого-нибудь Шумахера или Теплова, когда в челе ученого учреждения стоял человек, не достойный этого положения ни по способностям, ни по образованию, и, кроме того, человек нерадивый, исполнявший свою должность чужими руками, и руками нечистыми. Естественно, что Ломоносов искал выхода из своего тяжкого, унизительного положения, искал независимого положения в Академии или, наконец, другого места, могшего дать ему большую независимость и спокойствие, необходимые для успешного занятия науками. «Хотя голова моя и много зачинает, – писал он к Шувалову, – да руки одни, и хотя во многих случаях можно бы употребить чужие, да приказать не имею власти. За безделицею принужден я много раз в канцелярию бегать и подьячим кланяться, что я, право, весьма стыжусь, а особливо имея таких, как вы, патронов».
Узнавши от Шувалова, что нет надежды приобрести в Академии независимое положение, Ломоносов писал патрону: «Ежели невозможно, чтобы я был произведен в Академии для пресечения коварных предприятий, то всеуниженно ваше превосходительство прошу, чтобы вашим отеческим предстательством переведен я был в другой корпус, а лучше всего в Иностранную коллегию, где не меньше могу принести пользы и чести отечеству, а особливо имея случай употреблять архивы к продолжению российской истории. Я прошу Всевышнего Господа Бога, дабы он воздвиг и ободрил ваше великодушное сердце в мою помощь и чрез вас сотворил со мною знамение во благо, да видят ненавидящии мя и постыдятся: Господь помог ми и утешил мя есть из двух единым, дабы или все сказали: камень его же не брегоша зиждущие, сей бысть во главу угла, от Господа бысть сей; или бы в мое отбытие из Академии ясно оказалось, что она лишилась, потеряв такого человека, который чрез толь много лет украшал оную и всегда с гонителями наук боролся, несмотря на свои опасности».
В Иностранную коллегию Ломоносов перемещен не был, а в Академии в начале 1755 года он должен был выдержать сильную борьбу, потому что побранился с двумя могуществами – Тепловым и Шумахером. Брань произошла по поводу пересмотра академического устава вследствие известного нам распоряжения Сената о составлении Уложения. Ломоносов высказывался за более сильное участие ученого корпуса в управлении Академиею с ограничением власти президента. Шумахер, которого Ломоносов называет Коварниным и который очень хорошо понимал, чью, собственно, власть Ломоносову хочется ограничить, говорил, что Ломоносов хочет отнять власть и полномочие президентское; Ломоносов отвечал, что желает снять с президента бремя, которое выше сил одного человека, каков бы он ни был, но дела должны производиться по общему согласию, тем более что президент не полигистор; если владеющий государь имеет своих сенаторов и других чиновных людей, которых советы он принимает, несмотря на свое самодержавие, то может ли быть иначе в науках? Спор кончился бранью, после чего Теплов, Шумахер и Мюллер донесли президенту, что не могут присутствовать вместе с Ломоносовым в академических собраниях. Разумовский велел сделать Ломоносову выговор и запретить ему являться в собрания. «Я осужден, – писал Ломоносов Шувалову, – Теплов цел и торжествует. Виноватый оправлен, правый обвинен. Коварнин (Шумахер) надеется, что он и со мною так поступит, как с другими прежде. Президент наш добрый человек, только вверился в Коварнина. Президентским ордерам готов повиноваться, только не Теплова. Итак, в сих моих обстоятельствах ваше превосходительство всепокорнейше прошу, чтоб меня от такого поношения и неправедного поругания избавить; дабы чрез ваше отеческое предстательство всемилостивейшая государыня принять в высочайшее свое собственное покровительство и от Теплова ига избавить не презрила и от таких нападков по моей ревности защитить матерски благоволила. Чрез вашего превосходительства ходатайство от дальнейших обстоятельств вскоре спасен быть ожидаю».
Ожидание сбылось: пришло приказание от Разумовского возвратить ему его ордер относительно Ломоносова и объявить последнему, чтоб по-прежнему присутствовать в академических собраниях. Свою ученую деятельность за описываемый период времени Ломоносов закончил изданием грамматики. Об ней остались в его заметках следующие слова: «Меня хотя другие мои главные дела воспящают от словесных наук, однако, видя, что никто не принимается, я хотя не совершу, однако начну, что будет другим после меня легче делать».
Полезные почины относительно русской истории и географии делал другой академик, Мюллер. Так как Мюллер пробыл около десяти лет в Сибири на двойном жалованье, то, по мнению академической канцелярии, нельзя было потерять это иждивение, и она заключила с Мюллером новый контракт, по которому он обязался: 1) быть при Академии наук профессором в университете и для сочинения генеральной российской истории; к тому же определяется историографом, причем обещает высокий ее императорского величества интерес и Академии честь и пользу всячески наблюдать. 2) Начатые свои дела, на которые уже столько иждивения употреблено, а именно «Сибирскую Историю», в которой бы иметь достоверное описание положения всей Сибири географического, веры, языков всех тамошних народов и древностей сибирских, и таким образом вместе с профессором Фишером производить, чтоб всякий год издать можно было по одной книжке путешествия его. 3) Когда окончится «Сибирская История», тогда он, Мюллер, употреблен будет к сочинению истории всей Российской империи в департаменте, который ему от Академии показан будет, по плану, который им самим сочинен в то время быть имеет и в канцелярии апробован. 4) Понеже он, Мюллер, oт лекций уволен, то вместо того отправлять ему ректорскую должность при университете. Исторические труды Мюллера рассматривались в особом историческом собрании, состоявшем из нескольких академиков. В одном месте «Сибирской Истории» было сказано, что Ермак позволял своим козакам разбойничать. Ломоносов и другие члены исторического собрания заметили, что «о сем деле должно писать осторожнее и помянутому Ермаку в рассуждении завоевания Сибири разбойничества не приписывать». Мюллер отвечал, что это обстоятельство не подлежит никакому сомнению, изменить его нельзя и потому лучше совсем выпустить.
Если историк обязывался осторожностью относительно Ермака, то мы не удивимся запросу, полученному Мюллером от президента Академии, сам ли собою он сочинял найденные в его делах родословные или по чьему-нибудь приказу или прошению; а потом Теплов объявил ему именем Разумовского, чтоб он таких родословных впредь не сочинял, а трудился бы в одних настоящих своих должностях. Мюллер отвечал, что составлял родословные таблицы по должности историка, потому что история и генеалогия так между собою связаны, что одна без другой быть не может. Но отмены приказания не сочинять родословных не последовало, и Мюллер показывал, что больше не сочиняет. Мюллер написал предисловие к своей истории, или к «Описанию Сибирского царства»; Шумахер настаивал, что предисловие не нужно, ибо клонится больше к распространению суетной славы автора; Мюллер просил позволения поместить при своем труде две летописи в виде приложения; Шумахер замечал, что Мюллер и то без нужды наполнил свою книгу жалованными грамотами, из чего видно, что хотел только увеличить свою историю и время продлить. Академическая канцелярия объявила Мюллеру, что «хотя, по рассуждению вашему, и потребны доказательства к вашей „Сибирской Истории“, однако находится при достопамятных вещах немалое число в оной же летописи лжебасней, чудес и церковных вещей, которые никакого иноверства не только не достойны, но и противны регламенту академическому, в котором именно запрещается академикам и профессорам мешаться никаким образом в дела, касающиеся до закона. А хотя же бы что и до закона не касалося, то не рассуждается за пристойно печатать пустые сказки и лжи, которые никакого основания не имеют; тем больше с здравым рассуждением не сходно такую книгу напечатать вместо доказательства под именем будто бы только древности и старого сложения, ибо ложь не касается до склада, но до самого дела. И по определению главной канцелярии Академии наук велено показанную летопись для объявленных и основательных резонов печатанием оставить до того времени, когда оная и другие ей подобные особливо осмотрены будут и очищены от помянутых непристойных сказок, происходящих от излишнего суеверства, чего ради и предисловие к «Сибирской Истории», которое вы прислали для апробации переменено».
Таким образом, первый том «Описания Сибирского царства и всех происшедших в нем дел» явился в 1750 году без мюллеровского предисловия, в котором, между прочим, говорилось, как полезно для читателей, когда они встречают в книге много выписок из древних актов на древнем языке, напоминающих о таких словах и выражениях чисто русских, которые утратились и заменены словами иностранными. «Должно, – говорит Мюллер, – обыкновению времен несколько уступать, когда старинными словами и складами гнушаются; но сие обыкновение не надлежит всегда почитать за узаконение и не должно отвергать всего старинного только для того, что оно старинное, а новое принимать для того, что новое».
Это указание на необходимость поддержать новый русский язык в тяжелой борьбе его с наплывом новых понятий и слов, поддержать живым и сильным языком древних грамот, тем языком Посольского приказа, на который при Петре Великом заставляли писать и переводить книги, – это указание оставлено без внимания, и относительно следующих томов «Сибирской Истории» академическая канцелярия предписала: «Усмотрено, что в первом томе „Истории Сибирской“ большая часть книги не что иное есть, как только копия с дел канцелярских, а инако бы книга надлежащей величины не имела, то чрез сие накрепко запрещается, чтоб никаких копий в следующие томы не вносить, а когда нужно упомянуть какую грамоту или выписку, то на стороне цитировать, что оная действительно в академическом архиве хранится».
Это время, конец 1749 и 1750 год, было самое тяжелое в служебной жизни Мюллера. Мы видели, что Мюллеру и Ломоносову поручено было в 1749 году приготовить речи для торжественного собрания Академии 6 сентября. Мюллер написал свою речь на латинском языке «О происхождении народа и имени руссов», где развивал положения Байера о скандинавском происхождении варягов-руси. Речь была одобрена в академическом собрании; но комиссар Крекшин, выводивший из терпения Сенат своими вздорными доносами, доносивший и прежде на Мюллера, что тот делает выписки, унизительные для русских великих князей, и теперь начал распускать по городу слухи, что в речи Мюллера много оскорбительного для чести русского народа. Тогда Шумахер поручил шестерым членам Академии, в том числе Тредиаковскому и Ломоносову, рассмотреть речь Мюллера, «не сыщется ли в ней что-нибудь предосудительное для России». Тредиаковский подал отзыв, что «сочинитель по своей системе с нарочитою вероятностью доказывает свое мнение. Нет, почитай, ни единого в свете народа, которого первоначалие не было б темно и баснословно, следовательно, я не вижу, чтоб во всем авторовом доказательстве было какое предосуждение России. Все предосуждение сделал сам себе сочинитель выбором столь спорныя материи». Но Ломоносов в своем отзыве объявил, что диссертация Мюллера «поставлена на зыблющихся. основаниях, опровержения мнений, что Москва происходит от Мосоха и россияне от реки Росса, никакой силы не имеют и притом переплетены непорядочным расположением и темной ночи подобны». Ломоносов упрекает Мюллера, зачем он пропустил лучший случай к похвале славянского народа и не сделал скифов славянами, ибо известно, что скифы не боялись царей македонских и самих римлян; нападает на Мюллера, зачем он очень поздно ставит приход славян в здешние места, зачем о Несторе-летописце говорит весьма продерзостно и хулительно так: «Ошибся Нестор». Мнения членов Академии, большинство которых было против диссертации, отосланы к президенту в Москву, откуда получено решение делу, написанное Тепловым: «Диссертацию профессора Мюллера, собрав черную и белую рукописную, отдать в архиву, а напечатанную и с корректурами хранить до указу под особливою канцелярскою печатью, не выпуская ни под каким видом ни единого экземпляра в свет, дабы со столь многими сумнительствами и важными погрешностями не мог себя подвергнуть автор дальнему толкованию, а, исправя при времени, оную мог при подобной оказии употребить». В Петербурге академическая канцелярия объявила Мюллеру, что его диссертацию велено уничтожить. Мюллер, раздраженный этим уничтожением, имел неосторожность написать президенту жалобу на пристрастие своих судей, не сознавая справедливости замечания Тредиаковского, что «все предосуждение сделал себе сочинитель выбором столь спорныя материи». Президент предписал произвести рассмотрение диссертации в генеральном собрании Академии в присутствии Мюллера, который мог бы защищаться против обвинений. Начались экстраординарные заседания, на которых Мюллер защищал свою диссертацию; заседания продолжались с октября 1749 до марта 1750 года. Кроме устных споров поданы были опять и письменные отзывы. Тредиаковский опять объявил, что «Мюллерова диссертация есть вероятна и вероятнее еще, кажется, всех других систем поныне о начале имени россиян ведомых». Ломоносов остался также при своем прежнем мнении, что «оной диссертации никоим образом в свет выпуститься не надлежит. Ибо, кроме того что вся она основана на вымысле и на ложно приведенном в свидетельство от г. Мюллера Несторовом тексте и что многие явные между собою борющиеся прекословные мнения и нескладные затеи Академии бесславие сделать могут, находятся в ней еще немало опасные рассуждения. Ибо 1) должно опасаться, чтобы не было соблазна православной российской церкви от того, что г. Мюллер полагает поселение славян на Днепре и в Новгороде после времен апостольских; а церковь российская повсегодно воспоминает о приходе св. апостола Андрея Первозванного на Днепр и в Новгород к славянам, где и крест от него поставлен и ныне высочайшим ее величества указом строится на оном месте каменная церковь. 2) Из сего мнения не воспоследовала бы некоторая критика на премудрое учреждение Петра Великого о кавалерском ордене св. апостола Андрея. 3) Происхождение первых князей российских от безымянных скандинавов в противность Несторову свидетельству, который их именно от варягов-руси производит, происхождение имени российского весьма недревнее, да и то от чухонцев, в противность же ясного Нестерова свидетельства; презрение российских писателей, как преподобного Нестора, и предпочитание им своих неосновательных догадок и готических басней; наконец, частые над россиянами победы скандинавов с досадительными изображениями не токмо в такой речи быть недостойны, которую г. Мюллеру для чести российской Академии и для побуждения российского народа на любовь к наукам сочинить было велено, но и всей России пред другими государствами предосудительны быть должны».