История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы
Шрифт:
«Игровое, произвольное поведение Печорина переходит в непроизвольное, органическое, как только его разум вытесняется страстью, – отмечает А. М. Крупышев. – Разум – страсть – разум – такова универсальная синусоида внутренних состояний героя. Но ни разумом, ни чувствами нельзя в отдельности постичь явления. Ошибка неизбежна, если разум и чувства действуют попеременно, то есть разъяты».
Эта ошибка видна при первой встрече Печорина с незнакомкой. Непосредственная наблюдательность здесь приглушается разумом. Герой подгоняет живой образ явившейся перед ним девушки под некий готовый литературный шаблон. Ему видится в ней гётевская Миньона, «хотя в ее косвенных взглядах» и проскальзывает порой «что-то дикое и подозрительное». «Сила самонадеянного знания, – замечает А. М. Крупышев, – хранимого разумом героя, при столкновении с действительностью оказывается всего лишь „силой предубеждения“. Такое знание не открывает в жизни новые стороны явлений, но сами явления стремится подогнать под известное. Оно оказывается неспособно познавать жизнь адекватно ей самой». А вспыхнувшая на основе этого предубеждения страсть тоже оказывается «слепой», не дает герою знания и ощущения, соответствующего жизненной реальности. В результате Печорин обнаруживает трагическую суть своего разума и своих чувств. И то и другое остается в заколдованном кругу печоринского «я», печоринской романтической субъективности. А потому история с ундиной заканчивается неизбежной катастрофой.
Символична в этой связи в финале «Тамани» фигура брошенного всеми, плачущего от горя и обиды слепого мальчика Янко. «Долго при свете месяца мелькал белый парус между темных волн; слепой все сидел на берегу, и вот мне послышалось что-то похожее на рыдание; слепой мальчик точно плакал, и долго, долго… Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну!» Не так ли плачет всякий раз слепая душа Печорина, когда живая жизнь, поманив, оставляет его одиноким на пустынном берегу?
Повесть «Княжна Мери» открывается встречей Печорина на водах со своим сослуживцем Грушницким. Обычно в Грушницком видят пародию на Печорина, оттеняющую глубину и масштаб печоринского характера. Однако роль пародийных персонажей при главном герое в любом художественном произведении двойственна: оттеняя сильные, они одновременно укрупняют и слабые его черты. Характер и поведение Грушницкого не только жалкая, но и злая карикатура на Печорина. Вдумаемся в емкую характеристику, которую дает Грушницкому Белинский в статье о «Герое нашего времени»:
«Грушницкий – идеальный молодой человек, который щеголяет своею идеальностию, как записные франты щеголяют модным платьем, а „львы “ослиною глупостию. Он носит солдатскую шинель из толстого сукна; у него георгиевский солдатский крестик. Ему очень хочется, чтобы его считали не юнкером, а разжалованным из офицеров: он находит это очень эффектным и интересным. Вообще „производить эффект “– его страсть. Он говорит вычурными фразами. Словом, это один из тех людей, которые особенно пленяют чувствительных, романтических и провинциальных барышень, один из тех людей, которых, по прекрасному выражению автора записок, „не трогает просто прекрасное и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания “». «В их душе, – прибавляет он, – часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии».
Печорин, высмеивая Грушницкого, предполагает, что, уезжая на Кавказ из отцовской усадьбы, он «говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: „нет, вы (или ты) этого не должны знать!… Ваша чистая душа содрогнется!… Да и к чему?… Что я для вас! – Поймете ли вы меня?…“ и так далее».
Но вот ведь и сам Печорин, вступая в рискованную игру с княжной Мери, прельщает ее словами Грушницкого: «Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей! Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте». И в монологе «Да! такова была моя участь с самого детства», обращенном к Мери, Печорин не свободен от рисовки, от игры, от желания «произвести эффект» и обольстить свою жертву.
Конечно, Печорин несоизмерим с Грушницким по глубине и серьезности своих мыслей и переживаний и по масштабам того зла, которое несет его эгоизм окружающим людям. В его монологе сквозь романтическую драпировку пробивается гораздо чаще, чем у Грушницкого, искреннее чувство. «От души ли говорил это Печорин или притворялся? – спрашивал Белинский и отвечал: – Трудно решить определительно: кажется, что тут было и то и другое. Люди, которые вечно находятся в борьбе с внешним миром и с самими собою, всегда недовольны, всегда огорчены и желчны… Мало того: начиная лгать с сознанием или начиная шутить, – они продолжают и оканчивают искренно. Они сами не знают, когда лгут и когда говорят правду…» Эта двойственность распространяется в романе на все поступки Печорина и на все его монологи, обращенные даже к самому себе.
В Печорине все время ощущается какая-то темная, ускользающая от понимания глубина. Конечно, многое в герое открывается в процессе самопознания. Но при всем том Печорин остается не разгаданным до конца не только Максимом Максимычем, но и самим собой. Лермонтов раскрывает в романе одну из коренных болезней людей своего поколения, имеющую чисто духовный источник. «Любомудрие» 1830-х годов таило в себе опасность «любоначалия» ума, гордыни человеческого разума. Когда читаешь роман внимательно, невольно замечаешь, что существенная часть душевного мира Печорина все время «убегает» от его самопознания: разум не вполне справляется с его чувствами. И чем самоувереннее претензии героя на полное знание себя и людей, тем острее столкновение его с тайной, царящей как в мире, так и в человеческой душе.
В минуту последнего объяснения с княжной Мери самодовольный разум подсказывает Печорину, что никаких сердечных чувств к своей жертве он не питает: «…мысли были спокойны, голова холодна». Но в процессе объяснения прилив непознанных, неподконтрольных разуму чувств расшатывает внутренний мир Печорина: «Это становилось невыносимо: еще минута, и я бы упал к ногам ее. – „Итак, вы сами видите, – сказал я сколько мог твердым голосом и с принужденной усмешкой: – вы сами видите, что я не могу на вас жениться…“».
Разум Печорина не в силах познать всю глубину ускользающих от него чувств. И чем интенсивнее, чем дерзновеннее в герое самовластные претензии его разума, тем необратимее оказывается процесс печоринского душевного опустошения. Есть некий существенный изъян в самом качестве ума Печорина. Святитель русской церкви Тихон Задонский различал мудрость духовную и мудрость мирскую. «Духовная мудрость, – утверждал он, – во всем „разнится“ от плотской или мирской. Плотская мудрость горда, духовная смиренна». В уме Печорина воцарилась мудрость мирская, ум его гордый, самолюбивый и подчас завистливый. Сплетая сеть интриг вокруг княжны Мери, вступая с нею в продуманную плотским умом любовную игру, Печорин говорит: «А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет. Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и высочайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви».
Интеллект Печорина, как видим, перенасыщен энергией разрушительного, любоначального разума. Такой разум далеко не бескорыстен: Печорин не мыслит познания без эгоистического обладания познаваемым предметом. А потому его интеллектуальные игры с людьми приносят им лишь несчастия и горе. Страдает Вера, оскорблена в лучших чувствах княжна Мери, убит на дуэли Грушницкий. Такой исход «игр» не может не озадачить Печорина. «Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле – разрушать чужие надежды? С тех пор, как я живу и действую, судьба как-то всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние. Я был необходимое лицо пятого акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель имела на это судьба?»
Но причина скрывается не в судьбе, а в качестве печоринского ума, нацеленного лишь на познание низких истин и провоцирующего поэтому не лучшие инстинкты и страсти в душах вовлеченных в его «Ифы» людей. Разум Печорина, плененный сиюминутными, преходящими явлениями жизни, бескрылый разум, теряет одухотворяющие и возвышающие человека начала. Не согретый верой, этот разум осознает лишь мирскую бренность и конечность земного бытия. Он служит не жизни, а смерти. Он нацелен на познание не божественного и вечного, а смертного и тленного, эгоистического начала в мире и в человеческой душе.