Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История свободы. Россия
Шрифт:

Что касается художественной литературы, наиболее общий путь – тот, который выбрали такие устойчивые, безнадежно второсортные беллетристы, как Федин, Катаев, Гладков, Леонов, Сергеев-Ценский, Фадеев, и такие драматурги, как Погодин и ныне покойный Тренев; некоторые из них оглядываются на свое пестрое революционное прошлое [374] . Все они сейчас почтительно кланяются, как предписано их политическими руководителями, и выпускают книги в высшей степени посредственные, построенные по моделям конца девятнадцатого века, написанные профессионально, длинно, серьезно, компетентно, политически bien pensant [375] , иногда читабельные, но в целом – ничем не примечательные. Чистки 1937 и 1938 годов затоптали тот яркий огонь современного русского искусства, в который подлила масла революция 1918 года и который недавняя война едва ли смогла бы так быстро угасить, если бы политические судебные процессы не начали делать это раньше.

374

Эти писатели, сейчас совершенно забытые и не читаемые, входили в число наиболее успешных и широко читаемых представителей социалистического реализма. Тогда хорошо знали роман Катаева о пятилетке «Время, вперед!» (1932), «Цемент» (1925) Гладкова, «Барсуки» (1924) Леонова, «Севастопольская страда» (1937–1939) Сергеева-Ценского, «Разгром» (1925–1926) Фадеева и «Любовь Яровая» (1926) Тренева. Первым секретарем и председателем Союза советских писателей в 1946–1954 гг. был беспощадный аппаратчик Александр Александрович Фадеев (1901–1956)

375

благонамеренные (фр.).

Над всем пространством русской литературы воздух странно неподвижен, ни одно дуновение ветерка не рябит водной глади. Возможно, это – спокойствие перед новым приливом, но признаков зарождения чего-то нового или оригинального в Советском Союзе пока мало. Нет пресыщенности старым и потребности в новом опыте, которая стимулировала бы угасший интерес. Русская публика менее blas'e [376] , чем любая другая в Европе, а знатоки, если они только там есть, слишком довольны, когда на горизонте нет тревожных политических туч и их оставляют в покое. Эта атмосфера не благоприятствует интеллектуальной или художественной инициативе; власти, которые живо поощрили бы изобретения и открытия в технической области, кажется, совсем не думают о свободе творческой мысли, которую нельзя удерживать в заданных границах. Ее сейчас, видимо, принесли в жертву безопасности; пока это не изменится, Россия едва ли сможет сделать что-то значительное, во всяком случае – в области искусства и гуманитарных наук

376

blas'e – пресыщена, устала (фр.).

.

А что же, спросим мы, младшее поколение писателей? Всякого иностранца, взирающего на русскую литературную сцену, непременно поразит разрыв между старшими писателями, лояльными, но меланхоличными, уже не представляющими опасности для этого, по всей видимости, глубоко стабильного режима, и невероятно плодовитыми младшими, у которых, кажется, перо быстрее мыслей (возможно, за отсутствием таковых). Они повторяют одни и те же схемы и формулы так неустанно и с таким рвением, что трудно предположить, что они когда-нибудь могли терзаться сомнениями – как художники или просто как люди.

Возможно, это объясняется недавним прошлым. Чистки опустошили литературную почву, а война предоставила новую тематику и новое настроение. Появилась новая разновидность писателей – поверхностных, наивных и плодовитых, от прямолинейных и топорных ортодоксов до обладающих немалым техническим мастерством, способных иногда на хорошие, по-настоящему эффектные, а то и вполне живые журналистские репортажи. Это относится к прозе и стихам, романам и пьесам. Самая преуспевающая и представительная фигура такого рода – журналист, драматург и поэт Константин Симонов, из которого хлещет поток произведений невысокого качества, но безупречно ортодоксального чувства, провозглашающих новый тип советского героя, храброго, пуританского, простого, благородного, самоотверженного, безусловно преданного своей стране.

Вслед за Симоновым идут другие сочинители того же рода – авторы романов, повествующих о подвигах в колхозах, на фабриках или на фронте; авторы патриотических виршей или пьес, высмеивающих капиталистический мир или старую и дискредитированную либеральную культуру самой России, которой противопоставлены примитивные, стандартные люди – молодой, искренний, здоровый, энергичный, способный, решительный, бесхитростный инженер, или политический комиссар («инженер человеческих душ»), или военачальник; словом, застенчивые и мужественные, скупые на слова, совершители великих деяний, «сталинские соколы», идущие плечом к плечу с пламенно патриотичными, совершенно бесстрашными, морально чистыми, героическими молодыми женщинами. От них, разумеется, зависит успех всех пятилетних планов.

Старшие писатели не скрывают своего мнения об этой добросовестной, но банальной массовой продукции, имеющей такое же отношение к литературе, как плакат к серьезному искусству. Они не были бы так требовательны, если бы помимо неумолимо размножающегося чтива, вдохновляемого государственными нуждами и подчиненного им, среди произведений младших писателей, скажем – тех, кому меньше сорока, было что-то более глубокое и оригинальное. Почему, говорят они, современная советская жизнь не могла бы породить подлинный и серьезный «социалистический реализм» – как-никак, «Тихий Дон» Шолохова, рассказывающий о казаках и крестьянах времен гражданской войны, все признали пусть иногда и скучным, тяжеловесным, но все же подлинным художественным произведением. Старшие писатели твердят (такую «самокритику» дозволено печатать), что примитивный культ стандартного героя никогда не родит подлинного творения; что герои войны заслужили право на более тонкий и менее банальный анализ; что опыт войны – это глубокий национальный опыт, который может адекватно выразить только сильное, умное и добросовестное искусство, а большинство публикуемых военных романов – грубая карикатура и страшное оскорбление для солдат и гражданских людей, чьи суровые испытания они стремятся описывать; наконец (вот об этом никогда не говорят в печати); что внутренний конфликт, который один только создает художника, разрешается слишком легко, упрощенными правилами искусственно приглаженной политической схемы, которая не допускает ни сомнений о конечной цели, ни большого разногласия касательно средств; и что на основании этой схемы – возможно, из-за чисток и их моральных и физических последствий – пока не удалось создать художественных канонов, по которым в сегодняшней России могло бы развиться что-то пусть строго конформистское, но все же не менее искреннее и глубокое, чем религиозное искусство Средневековья. Я тоже не вижу сейчас большой надежды на это. Плач Сельвинского по социалистическому романтизму [377] (если есть социалистический реализм, почему бы не быть и социалистическому романтизму?) был грубо подавлен.

377

Более точно – «социалистический символизм», который позволил бы писателю говорить о чем-нибудь кроме тракторов и доменных печей, сохраняя политическую лояльность.

Между тем финансовое вознаграждение преуспевающих младших писателей, на которое не влияют суждения строгих критиков, позволяет приравнять их к авторам бестселлеров в западных странах. Точного эквивалента нет, поскольку проза и поэзия, хорошая и плохая, продается и расходится сразу – так велик голод публики и так недостаточно предложение. С тех пор как romans de moeurs [378] стали небезопасны, содержанием исторических романов все чаще становятся (помимо военной и послевоенной пропаганды) жизнеописания таких официально утвержденных героев российского прошлого, как цари Иван IV и Петр I, воины и моряки (скажем, Суворов, Кутузов, Нахимов и Макаров), честные патриоты и истинные русские, против которых непрестанно интригуют и строят им козни придворные льстецы и изменники-дворяне. Характер и деяния этих героев дают возможность сочетать приятный романтический и патриотический фон с политической или социальной проповедью, слишком явно пригнанной к современным нуждам.

378

романы о нравах (фр.).

Этой моде немало способствовал, хотя и не он изобрел ее, покойный Алексей Толстой (он скончался в этом году). Он был единственным, кто хотел и по праву мог претендовать на роль Вергилия новой империи, которая вдохновляла его богатое воображение и использовала его замечательный литературный талант.

Такой же разрыв между старшим и младшим поколением можно заметить и в других видах искусства – театре, музыке, балете. Все, что развивалось, не порывая с богатым прошлым, и основывалось на дореволюционной традиции, продолжает, благодаря верности старым и испытанным основам, удовлетворять высоким требованиям и в настоящем. Так, Московский Художественный театр, несмотря на признаваемый всеми упадок по сравнению с «золотым веком», когда для него писали Чехов и Горький, все же сохраняет высокий уровень индивидуального актерского мастерства и вдохновенную игру ансамбля, которым мог бы позавидовать любой театр в мире. Его репертуар начиная с 1937 года ограничивается либо старыми пьесами, либо пресными и конформистскими новыми, написанными на заказ, которые сами по себе ничем не выделяются и просто дают возможность талантливым актерам натуралистической школы выказать свою превосходную старомодную игру; публика запоминает по большей части именно ее, а не саму пьесу. Малый театр тоже продолжает великолепно ставить комедии Островского, которые были основой его репертуара в XIX в.; вообще же постановка пьес после революции, классических или современных, слишком часто опускается до уровня репертуарных групп Бена Грита или Фрэнка Бенсона. Один или два менее крупных московских театра хорошо ставят классические пьесы, например, Театр Ермоловой и Театр железнодорожников в Москве и не один-два маленьких театра в Ленинграде. Лучшие постановки в этих театрах – классические пьесы, например Гольдони, Шеридан, Скриб; современные пьесы получаются хуже, не столько из-за старомодной игры, сколько из-за неизбежной серости самого материала.

Что касается оперы и балета, то там, где есть возможность следовать прежней традиции, театр исполняет свой долг с достоинством, хотя и скучновато. Если ставится что-то новое, например балет армянского композитора Хачатуряна «Гаянэ», который идет в этом году в Ленинграде, театр может блеснуть размахом и темпераментом, великолепным искусством танцовщиков, обезоруживающим зрителя и доставляющим ему подлинное наслаждение. Но может он, например, в Москве, и опуститься до такой вульгарности декораций и постановки (да и музыки), какой, пожалуй, не бывало и в Париже времен Второй империи. Нарочитая и громоздкая роскошь, которой так злоупотребляет Большой театр, восходит и к безвкусной пышности Голливуда 10–20-летней давности, и к постановкам времен Оффенбаха; это примитивное зрелище становится еще более нелепым и гротескным, когда танцуют такие поистине блистательные драматические и лирические балерины, как Уланова, или такие безупречные новые виртуозы, как Дудинская, Лепешинская, стареющая Семенова, Преображенский, Сергеев, Ермолаев. В обоих случаях заметно отсутствие отточенной техники, соединенной с творческим своеобразием и того сочетания глубины, лиризма и изящества, которые когда-то подняли русский балет на недостижимую высоту.

Еще меньше признаков новой жизни в двух крупных оперных театрах, Московском и Ленинградском; они ограничиваются в высшей степени стереотипным репертуаром хорошо известных русских и итальянских опер и отличаются друг от друга разве что разной постановкой «Кармен». Театры поменьше, в поисках политически невинного развлечения, предлагают зрителям оперетты Оффенбаха, Лекока и Эрве, поставленные скорее лихо, чем умело, но успех они имеют, поскольку не похожи на тусклую монотонность советской жизни. Здесь тоже заметен резкий контраст между старшим поколением и молодежью; в балете он меньше (тот просто не мог бы существовать, не пополняясь молодыми танцорами), а уж на драматической сцене мало кто – или просто никто – из выдающихся актеров (если они вообще есть) смог выдвинуться на сцене за последнее десятилетие. Зрители это, видимо, понимают; вероятно, это стало общим местом – когда бы я ни говорил об этом моим случайным собеседникам в московских театрах, они мгновенно соглашались. Почти всегда они начинали сетовать на то, что у молодых нет драматического таланта и подлинного чувства, которыми так щедро одарены старые актеры (некоторые из них играют еще с начала века). Пару раз меня спросили, лучше ли молодые актеры в западных театрах, чем в Советском Союзе; может быть, «там традиция не требует такого жесткого себе подчинения?». Даже Художественный театр, кажется, застыл на мертвой точке и технически, и эмоционально – или его заставили вернуться к уровню, достигнутому еще перед Первой мировой войной.

Подавляют все новаторское – имя репрессированного Мейерхольда почти не упоминается вслух – при этом поощряют театр как таковой. Если что-то не прервет этот процесс, в сравнительно близком будущем возникнет пропасть между изысканным, но старомодным стилем игры – и современным, но банальным и провинциальным. С другой стороны, нужно сказать, что детское усердие и пыл советских читателей и зрителей, судя по всему, не имеют себе подобных в мире. Существование финансируемых государством театров, как и региональных издательств, по всему Советскому Союзу – не просто часть бюрократического плана, это соответствует самой подлинной и неудовлетворенной потребности народа.

Поделиться с друзьями: