История второй русской революции
Шрифт:
При таком настроении 20 октября возобновились прения по иностранной политике в Совете республики. М. И. Терещенко, выехавший в Ставку перед речью П. Н. Милюкова, вернулся в Мариинский дворец лишь во второй половине заседания 20 октября. Следовательно, он не мог участвовать в переговорах этих дней. Это и отразилось на характере левых выступлений — меньшевика Гурвича-Дана, интернационалиста Лапинского, наконец, Чернова, выступавших на этом заседании. Вялое отношение к прениям, выражавшееся в позднем открытии заседаний при полупустом зале, продолжалось в течение всего этого заседания и следующего, 23 октября.
Дан и Лапинский развивали приблизительно одни и те же тезисы «революционной демократии», конечно, с гораздо большей определенностью, чем это сделал бы Церетели, теперь совершенно стушевавшийся. Разложение армии не есть вина «революционной демократии», а продукт войны, непонятной народу и даже не «империалистической». «Наше участие в этой войне было преступлением царизма, искавшего себе спасения от надвигавшейся на него революции». Это трафаретное представление включало, конечно, и ответ на вопрос об ответственности за войну, конечно, ответ в германском смысле, а не в смысле наших союзников. «Революция для широких масс и для армии была революцией против войны, революцией скорейшего достижения мира». Понимать ее как «революцию за лучшее ведение войны» есть «глубокое заблуждение многих в России и на Западе». Именно это заблуждение, «в частности политика Милюкова», на нем основанная и продолжавшая внешнюю политику царизма, «больше, чем что-либо, способствовало развитию анархии внутри страны и разложению армии». Если армия еще существует, «если законное стремление к миру не разложило ее окончательно, то заслуга в этом принадлежит единственно революционной демократии, которая только одна работала над организацией нашей армии». Коалиционное правительство при Терещенко в мае обещало ей помочь, «направив свою активную внешнюю политику на скорейшее достижение всеобщего мира» на основе демократической формулы. Но оно «приложило слишком мало усилий для проведения этой политики в жизнь». В речи Терещенко нет «ни демократических, ни революционных элементов, которые одни только могли бы дать опору сильной твердой внешней политике». Россия при нем ведет себя какой-то «бедной родственницей» своих союзников и рассчитывает на их «плюсы» для покрытия своих «минусов», тогда как революция сама по себе есть «колоссальный плюс». «Достоинство России не было достаточно ограждено в происходивших здесь прениях»: у нас есть силы двинуть вперед дело демократического мира, и все и каждый должны считаться с этим основным требованием русской демократии — приступить немедленно к мирным переговорам. Лапинский также находил, что правительство коалиции не умеет говорить с союзниками решительным языком и не руководствуется демократическими лозунгами. «Настал момент, когда революционная Россия должна открыто сказать союзникам, что дальше воевать она не может и что затягивать войну без определенной цели бессмысленно. Надо потребовать от союзников немедленно приступить к мирным переговорам на основаниях, провозглашенных русской революцией». Дан выражался осторожнее: «Наш делегат и вся делегация должны поставить на очередь вопрос о декларировании всеми союзными державами готовности немедленно приступить к перемирию, как только все страны согласятся отказаться от насильственных захватов»: это есть самое главное требование «Наказа», о котором министр умолчал. Еще сдержаннее высказывался Чернов, понимавший, по-видимому, что от русской дипломатии требуют лишь платонической демонстрации. «Сейчас не ставится вопрос о принятии полных условий мира». На конференции «могут быть выработаны лишь принципы и первые попытки применения их к конкретным вопросам. Опубликование принципов уже будет громадным приближением к ликвидации войны. Заблуждаются утверждающие, будто бы они обладают магическими средствами окончить войну, моментально провозгласив перемирие на всех фронтах. Перемирие явится естественным следствием гласности результатов будущей союзной конференции». В этой связи, «пока еще не созрели обстоятельства для мира на всех фронтах», получил больше значения вопрос об «ускорении их созревания» путем созыва «предконгресса мира» — Стокгольмской конференции. Приобретало смысл и требование, выставленное Даном, — чтобы русское правительство не ограничивалось признанием Стокгольмской конференции «частным» делом, на чем настаивал Терещенко, а считала бы ее делом своим, «неотделимым» от признанной им демократической внешней политики.
Речь П. Б. Струве еще раз подчеркнула глубокую разницу между этим пониманием и тем, которое разделяла правая часть Совета. Верно, что стремление России к миру до сих пор не дало никаких результатов. Но это произошло не потому, что была ошибочна политика Терещенко, который все же дал хоть «минимум того, чего могли требовать здравое национальное чувство и истинные интересы России». Это объясняется тем, что с самого начала революции пропаганда мира была построена на утопических предположениях. Германские социал-демократы, на деятельности которых построен весь расчет, суть «прежде всего немцы и добрые буржуа. Как немцы они не будут бунтовать во время войны, а как добрые буржуа они вообще не способны делать революцию. Самые смирные русские кадеты гораздо более революционеры, чем самый свирепый германский социал-демократ». Вот почему «демократическая формула» лишь разожгла аппетиты германского империализма на Прибалтийский край и повела к затяжке войны. Бессмысленно объяснять солдатам, за что ведется война, «когда враг почти вплотную подходит в столице и идут разговоры об эвакуации Петрограда». Далее пропагандисты немедленного мира «вводят русский народ в заблуждение, обещая, что при немедленной ликвидации войны народу станет легче. Напротив, подобное катастрофическое прекращение войны, не могущее произойти в условиях упорядоченной международной и хозяйственной обстановки, будет означать внезапное катастрофическое ухудшение положения рабочих масс вообще и широких слоев городского населения в частности. Революционная ликвидация войны ввергнет массы непосредственно же в испытания более тяжкие, чем те, которые налагает война».
Афоризмы одного из основателей русского марксизма больно били его бывших единомышленников. «Вы потому плохие социалисты, — бросил он им один из своих глубоких парадоксов, — что вы не получили хорошего буржуазного воспитания». «Бонапарт!» — кричал с места Мартов. Другие напоминали Струве про Корнилова. Последнее напоминание вызвало со стороны оратора гневную реплику. «Корнилов бежал из германского плена после смертельных ран, и имя его мы все здесь признаем честным». На левой это вызвало бурные протесты, а правая отвечала на них, встав с мест и устроив в честь арестованного «государственного изменника», как его тут же назвал Чернов, импровизированную овацию.
Было ясно, что при таком расхождении взглядов, почти при двух миросозерцаниях, общая формула перехода была еще невозможнее, чем это оказалось при обсуждении военных вопросов. Попытки составить такую формулу, однако, делались и слева, и справа, социал-демократами и партией народной свободы. Но переговоры о ней с другими группами не приводили ни к чему. И опять пришлось отсрочить окончание дебатов до следующего заседания, 23 октября.
Верховский ставит кабинетный вопрос. Политическая обстановка к этому заседанию, однако же, снова значительно изменилась. Вернувшийся из Ставки Терещенко снова завел переговоры с представителями «демократии» на почве уже сделанных ею уступок в вопросе о «Наказе». Однако и Верховский не хотел отказаться от роли истинного представителя демократического мировоззрения. Переговорив с левыми группами, он, по-видимому, окончательно решил, что его час настал. Во Временном правительстве контакты Верховского с левым крылом «демократии», не исключая и большевиков, как раз в это время вызвали сомнения, следует ли ему оставаться членом правительства ввиду грозившего движения большевиков. Верховский решился пойти навстречу этим толкам и сам поставил вопрос о своей отставке, но уже на вопросе принципиальном — обо всей политике правительства или, точнее говоря, именно об основном вопросе всей политики: о связи войны с внешней политикой. Вечером 20 октября заседала созванная Советом республики комиссия обороны. Выслушивались обстоятельные доклады начальников отделов по разным частям снабжения армии. В середине этих докладов, поздно вечером, на заседание явился министр Верховский и, взяв слово без всякого отношения к обсуждаемым вопросам, заявил, что все это мелочи и детали и что необходимо обсудить главный вопрос — о том, можем ли мы вообще продолжать войну. Такое странное вмешательство в прения вызвало недоумение и смущение. Члены комиссии из фракции народной свободы предложили председателю Знаменскому восстановить порядок прений, прерванный министром. Вмешательство Верховского было так очевидно неуместно, что председателю только и оставалось удовлетворить это требование, что он и сделал в довольно резких выражениях.
На следующий вечер, 21 октября, Верховский повторил свою попытку уже обдуманно. В связи с прениями в Совете было назначено специальное совместное заседание двух комиссий — обороны и иностранных дел, где должны были выступить один за другим оба министра, Верховский и Терещенко. Если первый доказал бы, что Россия не может воевать, то второму оставалось бы только сделать из этого соответствующие выводы для нашей дипломатии. В этой последовательности выступлений, по-видимому, и состоял план Верховского и его сторонников в комиссии. Верховский предварительно решил подготовить фракции к своему выступлению и в числе других просил и получил свидание с несколькими ответственными представителями фракции народной свободы. Он говорил им, что не считает возможным удержать армию от распадения иначе, как путем обещания близкого мира. В последнем случае он рассчитывает поднять энтузиазм в войсках и повести их к победам. Перелом настроения в войсках нужен и для внутренней политики. Один раз ему удалось предотвратить выступление большевиков. Но в другой раз это может и не удасться... Он спрашивал членов фракции, считают ли они возможным поднять вопрос о мире с союзниками на конференции, куда ему предлагали ехать в качестве представителя демократии. Верховский получил ответ, что поднятие энтузиазма в войсках путем обещания мира есть средство, уже испробованное и оказавшееся пагубным. Ничто не обеспечивает нас против того, что и теперь вместо подъема получится новая эпидемия дезертирства с фронта, только на этот раз в более широких размерах. Именно поэтому трудно привлечь этим способом и наших союзников к принятию «демократических» предложений. Те, кто все-таки хочет на них настаивать и в то же время говорит о заключении «общего» мира, впадают в противоречие сами с собой. Союзники не пойдут на окончание войны вничью или в пользу Германии; если даже мы откажемся воевать дальше, этим мы не принудим их заключить мир. Они все равно будут продолжать борьбу, но развязанные от обязательств по отношению к нам, не будут уже церемониться, если придется закончить войну уступками за наш счет. Таким образом, «демократическая» постановка вопроса о мире на союзнической конференции есть постановка, практически бесплодная и безнадежная, для нас же унизительная и вредная. Вредная потому, что, раз громко заговорив о мире, мы уже не сможем окончить ничем. Вместо «общего» мира мы будем принуждены дальнейшим развалом армии говорить о мире «сепаратном». Сепаратный мир и есть последнее слово так называемой «демократической тактики»! [110]
110
В. Д. Набоков в своих мемуарах рассказал о своих личных колебаниях по вопросу о продолжении войны и о попытках Б. Э. Нольде и Аджемова провести соответствующий взгляд в центральном комитете к.-д. (где решение вопроса было отложено до моего возвращения из Крыма) и в частном совещании у князя Г. Н. Трубецкого (которое, как и ЦК, в большинстве отнеслось к мысли о воздействии на союзников отрицательно). Беседа с Верховским происходила в квартире Набокова днем 20 октября, присутствовали Шингарев и Кокошкин, говорить пришлось главным образом мне. Только из мемуаров Набокова я узнал, что он молчал по «психологическим» мотивам, не разделяя по существу нашего мнения. Но обстоятельство, делавшее нашу позицию бесспорной, было то, что единственной альтернативной был бы сепаратный мир, ибо надеяться убедить союзников было наивно, а на сепаратный мир тогда никто идти не хотел, как ни ясно было, что разрубить безнадежно запутавшийся узел можно было бы только выходом из войны.
Из записок Верховского видно, что высказывавшиеся им мысли были его серьезным убеждением. Но провести их на деле, не присоединяясь к лозунгам большевиков, было совершенно невозможно. В этом была трагедия положения тех, кто, как Верховский, вынужден был защищать «демократизацию» армии.
Верховский имел вид поколебавшегося и смущенного этими возражениями. Он раскланялся и ушел. Но вечернее заседание 21 октября показало, что возражения к.-д. вовсе не заставили его отказаться от своего плана кампании. В своем докладе он оперировал очень приблизительными расчетами. Министр продовольствия берется прокормить всего 5 миллионов, а у нас на фронте 7 миллионов. Следовательно, воевать невозможно. Далее, упадок производительности заводов делает невозможным снабжение армии в надлежащих размерах: это приводит к тому же выводу [111] . В этом роде велась вся аргументация Верховского перед комиссией, многие члены которой привыкли к серьезной специальной работе. По окончании доклада Верховского было внесено заготовленное заранее предложение: выслушать тотчас же доклад министра иностранных дел и затем открыть прения по обоим докладам. Члены фракции народной свободы воспротивились этому и встретили поддержку не только среди кооператоров, но и среди более левых членов комиссии. Они доказывали, что с выводами военного министра нельзя считаться как с окончательными и безусловными, и, прежде чем приступать к обсуждению внешней политики, которое существенно зависит от этих выводов, необходимо предварительно заняться специальной проверкой самих выводов.
111
Подробно речь Верховского изложена в его книге «Россия на Голгофе». Пг., 1918. 620
Когда это было принято и прения открыты, первым оппонентом Верховского выступил, к полной неожиданности для комиссии, министр иностранных дел М. И. Терещенко. Он поставил три вопроса. Считает ли военный министр цифровые данные, которыми оперирует, достаточно надежными? Возможно ли делать заключения о современном состоянии снабжения, не зная прошлого и не имея возможности провести параллель между ним и настоящим? И, наконец, не полагает ли военный министр, что вступить на указанный им путь было бы равносильно измене и предательству? М. И. Терещенко сообщил при этом, что во Временном правительстве затронутые здесь вопросы не обсуждались и что высказанные Верховским мнения он слышит впервые. После этого сенсационного заявления члены фракции народной свободы внесли новое предложение: прервать обсуждение до тех пор, пока у комиссии будет мнение всего правительства, а не отдельных министров и поставить на повестку следующего объединенного заседания специальные доклады о сравнительном состоянии снабжения армии в прошлом году и теперь для выяснения степени безнадежности настоящего положения. К голосу представителей к.-д. присоединились и другие голоса — после того, как министр в своих спутанных и сконфуженных объяснениях на вопросы Терещенко снова задел тему, которая проскользнула незамеченной в его обращении к Совету республики: вопрос о необходимости сосредоточить в одних руках власть, которая могла бы распоряжаться военной силой и в случае необходимости прибегать к принудительным мерам. Только что перед этим в печати появился приказ Верховского войскам от 17 октября, в котором в очень резких выражениях заявлялось, что «развал и анархия тыла губят страну», и «от всех начальников в тесном союзе с комиссарами и комитетами требовалось принятие самых решительных мер, вплоть до применения оружия, для подавления анархии», тогда как «до сих пор было больше слов, чем дела». Когда министр повторил те же мысли в комиссии, то уже слева его спросили: не называется ли та власть, о которой он говорит, «диктатурой»? Если угодно, назовите ее этим именем, ответил Верховский.
Отголоски этих прений проникли в ближайшие дни в печать и произвели такое же впечатление, как в комиссии. «День» говорил: «Страна доверила свою судьбу ограниченному человеку, в котором ограниченность или авантюра перевешивают чувство долга и лояльности?.. Отдающий черносотенством авантюризм, опьяняющий теперь столь многих перспективой диктатуры, и интернационалистская фразеология причудливо смешиваются в лице человека, занимающего один из наиболее ответственных постов в государстве». «Русское слово» отмечало: «Выскочив в момент нового усиления “советской” диктатуры и возросшего влияния большевизма генерал Верховский сразу взял соответствующий тон и начал спекулировать на “корниловщине” и на “спасении революции”, вскочив на запятки колесницы товарища Троцкого. Конечно, если бы генерал Верховский был рожден “товарищем”, то его революционная карьера не кончилась бы с его отставкой, и мы увидели бы его в роли настоящего генерала революции, во главе полков, присягнувших на верность товарищу Троцкому и победоносно завоевывающих... Петроград. Но генерал Верховский только “вельможа в случае”».
Рассуждения о «диктатуре» в связи с готовящимся восстанием большевиков, произвели наконец впечатление и на Керенского. Он решился расстаться с военным министром. Неосторожное выступление Верховского в комиссиях оказалось той апельсиновой коркой, на которой военный министр поскользнулся даже и во мнении левых. Вопрос об отставке министра был поставлен М. И. Терещенко, приехавшим прямо с заседания комиссии в Зимний дворец к Керенскому. М. И. Терещенко указал прежде всего на недопустимость сепаратного выступления министра, без предупреждения правительства, по вопросу такой огромной важности и принципиального значения. Верховский признал свою вину в этом отношении. Но Терещенко настаивал на недопустимости и самого содержания заявлений Верховского и на невозможности для министра иностранных дел вести далее внешнюю политику, если взгляды эти будут приняты. Верховскому оставалось после этого только подать в отставку, причем ему было обещано сделать это в форме «отпуска по болезни, с освобождением от обязанности военного министра» и с обязательством немедленно же покинуть Петроград для устранения всяких толков о его возможной роли в случае восстания большевиков. Официальное постановление правительства об этом было сделано после обычных колебаний Керенского только 23 октября и опубликовано 24-го. Накануне, 22-го, была закрыта газета Бурцева «Общее дело» за вздорное сообщение, что «на заседании комиссии обороны военный министр предложил заключить с немцами мир тайно от союзников». Председатели комиссии Скобелев и Знаменский печатно засвидетельствовали, что «такого предложения» Верховский ни в комиссии обороны, ни в объединенном заседании не делал. Союзные послы получили от М. И. Терещенко соответствующие уверения. Свою победу М. И. Терещенко ознаменовал приглашением на совещание делегатов, отъезжавших на Парижскую конференцию, с министрами — М. В. Алексеева и П. Н. Милюкова. Первый дал справку о мерах восстановления боеспособности армии и снова, уже в четвертый раз, настаивал на последовательном и спешном проведении программы, неоднократно принимавшейся и в июле, и в августе, и в сентябре при его участии. Последний дал справку об интересах России на Ближнем Востоке, о наших задачах в Армении и в проливах.
Конец трений по внешней политике. Таково было положение, когда возобновились прения по внешней политике в заседании Совета республики 23 октября. Внешней политикой интересовались в этот день еще меньше, чем прежде. В зале заседания оставалось едва сто членов, которые притом не слушали ораторов. Заседание открылось с большим опозданием, в 12 часов, и было еще сокращено перерывом, в течение которого, как и во время прений, в кулуарах передавались слухи о предстоявшем выступлении большевиков, а представители фракций вели безуспешные переговоры о формуле перехода по внешней политике, которая могла бы собрать большинство. Единственная реальная цель прений была теперь примирить Терещенко с «демократией». Это должно было быть достигнуто выступлением М. С. Скобелева, с одной стороны, и «разъяснением» недоумений, вызванных у демократии речью Терещенко, с другой. Речь Скобелева действительно носила примирительный характер. Конечно, министр был «недостаточно энергичен» в изменении курса русской внешней политики. Но все же он и «не проявил упорства Милюкова». Скобелев признал «трагизм русской демократии» в том, что ей зараз приходится и добиваться скорейшего мира, и стремиться к демократическому разрешению поднятых войной вопросов. О состоянии отдельных вопросов он сообщил успокоительные сведения. «Бельгийский посланник удовлетворился разъяснениями исполнительного комитета». «В Эльзас-Лотарингском вопросе нет больше разногласий между русской и французской демократией». Полякам, армянам, сербам даны удовлетворившие их обещания. С Литвой и Латвией как-нибудь сговоримся «по-братски» о сохранении «великого государственно-хозяйственного организма», в котором «демократии всех национальностей, населяющих единую царскую Россию, одинаково заинтересованы». Что касается вреда для России нейтрализации проливов без полного разоружения, «уж позвольте русской демократии озаботиться и здесь, чтобы конечное достижение, к которому она стремится в области международных отношений, не стало орудием ее собственного закрепощения». «Наказ» во всяком случае оказал услугу: он послужил лакмусовой бумагой, сразу обнаружившей полюс войны и полюс мира. Об армии беспокоиться нечего: «представители политического течения, которое предпочло остаться за пределами этой государственной аудитории (то есть большевики), в решительный момент отдают свои жизни на алтарь своей родины. Отрицательные явления есть и в других армиях: они объясняются продолжительностью войны. Делегация на конференции, конечно, должна быть единой, ибо выражает единую волю единой революционной страны». Однако же «расхождение во взглядах по отдельным конкретным вопросам между членами делегации допустимо». «Ближайшим и неотложным шагом Временного правительства должно быть предложение союзникам огласить цели, за которые они будут вынуждены вести войну и за отсутствием (осуществлением?) которых они готовы будут завтра же сложить оружие и тем самым сделать достоянием истории старые соглашения; наконец, переход от пассивной политики умалчивания к открытым деятельным шагам и открытое предложение от имени всех союзников противной стороне приступить немедленно к обсуждению условий мира».