История
Шрифт:
3. Хотя латинские войска обязаны были оказывать содействие Алексею, однако (когда дядя его, прежний царь Алексей, оставив Девельт, занял Адрианополь в надежде снова возвратить себе царский престол, от которого убежал, предав его в жертву безумным соискателям) маркиз Бонифатий не иначе согласился ему помочь и пособить, как под условием, чтобы он заплатил за это еще шест-{296}надцать центенариев золота. Выступив таким образом в поход, Алексей заставил своего дядю Алексея бежать еще гораздо быстрее и гораздо далее, чем прежде. Затем он обошел города Фракии, устроил их управление, или, лучше сказать, обобрал их начисто (потому что сопровождавшее его войско старалось всячески черпать струи золотого потока и пило подобно ужаленным жаждотворною змеею, не зная насыщения), — спустился к Кипселлам и оттуда возвратился опять в Константинополь, весь преданный партии, которая помогла дяде его Алексею ослепить и низвергнуть с престола его отца. В крайнем негодовании на это Исаак, выжидавший только удобного времени, чтобы обнаружить давно затаенную в душе своей ярость против тех, которые поступили с ним так жестоко и неумолимо, постоянно осуждал поведение своего сына, тем более, что не мог не замечать, как принадлежавшее ему значение постепенно слабело, уменьшалось и мало-помалу переходило к сыну. В особенности его мучила перемена в порядке провозглашения царских имен: имя его сына возглашалось теперь первым и так громогласно, что от шума готовы были треснуть стены дворца; его же собственное имя возглашалось низшим тоном и раздавалось, как будто эхо, после громогласнейших провозглашений сыновнего. Не будучи, однако, в состоянии сделать что-нибудь против того, что делалось, Исаак только ворчал про себя и перед теми, {297} кому открывал доступ к заветным тайнам своего сердца, жаловался на сына, говоря, что не осталось в нем ничего доброго, что он нисколько не думает исправиться, но становится похож на человека совершенно потерянного, — обращается в кругу людей испорченных и подражает их нравам. Впрочем, Исаак не напрасно и не несправедливо отзывался так о своем сыне: в Алексее было, действительно, много разных и несравненно важнейших пороков, которыми он запятнал высокую и именитую славу римского трона. Уезжая в сопровождении небольшого числа спутников в палатки к варварам, он пьянствовал там и целые дни проигрывал с ними в кости. Товарищи его забав снимали с его головы золотую усыпанную каменьями диадиму и надевали на себя, а на него нахлобучивали косматую шерстяную шапку латинского изделия*. Но пусть Алексей своим безрассудным поведением подобного рода возбуждал отвращение к себе в благонамереннейших из латинян и благомысленнейших из римлян; отец его Исаак был не более привлекателен. Он снова принялся за свои уродливые предположения и начал опять постоянно заниматься оракулами и предвещаниями, еще более нелепыми, чем в первое царствование. Тогда он мечтал о всемирной монархии и был совер-{298}шенно убежден, что, соединив под своею властью восток и запад, достигнет всемирного владычества; теперь сверх этого ожидал еще, что слепота его пройдет, что его увечье сойдет с него, как кожа со змеи, и он явится совершенно новым, вполне богоподобным человеком. Несколько нечестивейших и богоненавистных иноков, отрастивших на своей глубокой почве длиннейшую бороду, единственно в посмеяние над собою облекшихся в боголюбезный иноческий образ и только гонявшихся за царскими трапезами, обедая вместе с Исааком, поглощая разного рода самую свежую, самую жирную рыбу и попивая цельнейшее, старинное, душистое винцо, обыкновенно устраивали вместе с ним на словах его будущую всемирную монархию; а иногда, подняв кривые руки** и коснувшись ими его глаз, предсказывали, что вот уже скоро они обновятся и окрепнут. При подобных речах царь таял от удовольствия и восторгался этою пошлою лестью блюдолизов, как будто непреложными обетованиями Божиими. Равным образом он был также очень расположен к астрологам и часто руководствовался в своих распоряжениях их внушениями. Так по их совету он приказал снять с пьедестала и перенести из ипподрома в большой дворец Калидонского Кабана, кото-{299}рый был представлен яростно бросающимся (на льва) с поднявшеюся от злости щетиною, — в полной уверенности, что после этого он всегда будет в состоянии укротить кабанье свирепство и грубое буйство городской черни. Однако, спустя самое небольшое время, пьянейшие из городских пьяниц бросились на статую Афины, стоявшую на колонне среди Константиновской площади, и раздробили ее в мелкие осколки; потому что этой безумной сволочи пришло в голову, будто она сделана для западных войск. Статуя величиной возвышалась до тридцати футов*. На ней была одежда из меди, из которой она была вся отлита. Одежда ее спускалась до самых ног и во многих местах была собрана в складки, чтобы не обнаруживать того, что природа назначила скрывать. Пояс Арея, охватывая ее стан, стягивал его довольно сильно. Крепкие груди прикрывала доходившая до плеч испещренная эгида с изображением головы Горгоны. Обнаженная и несколько длинноватая шея имела дивно прелестную форму. Медь была так послушна художнику, что уста статуи, казалось, каждую минуту готовы были издать мелодический голос. Можно было даже различать направления жил под кожею, и сгибы тела, где им следовало быть, складывались так естественно, как будто бы все оно было одушевлено; так что бездушное изваяние, по-{300}видимому, блистало всею свежестью жизни, очаровывая взоры упоительною красотою. Шлем с конским хвостом на голове придавал, однако, красавице некоторого рода грозный вид. Зато волосы, заплетенные и завязанные назад, несколько спускаясь по сторонам лба, приятно нежили глаз, так как не были совершенно собраны под шлем, но выдавались несколькими прядями. Левая рука поддерживала складки платья, а правая была протянута, указывая на юг; голова слегка склонялась в указываемую сторону и туда же устремлены были взоры, — вследствие чего невежи, нисколько не понимавшие даже положения стран, ошибочно судя и превратно толкуя, вообразили, будто статуя смотрит на запад и как бы зовет рукою с запада войска.
И вот эта мысль заставила их разбить статую Афины; или, лучше сказать, постоянно унижаясь более и более и поднимая оружие против себя, они, наконец, не в силах были выносить даже изображения мужества и мудрости! Между тем наши императоры занимались по-прежнему единственно только сбором денег; потому что жадность тех, кому они отдавали их, была неудовлетворима, и чем более им давали, тем более в них разгоралась страсть к золоту. Предположено было поэтому произвесть сбор податей даже с константинопольских граждан, но так как подобная мера не могла обойтись без большой тревоги (потому что народ, раздраженный нена-{301}вистным требованием, взволновался, как безграничное и вольное море при сильном ветре, угрожая бунтом); то, оставив это предположение, цари принялись для удовлетворения латинской ненасытности обирать в частности людей более богатых. В свою очередь вся тяжеловесная золотая утварь великой церкви, с присоединением к ней даже серебряных подсвечников, была теперь также отобрана, переплавлена и в виде смеси, святотатственно составленной из несмесимого, брошена, просто сказать, на съедение собакам**.
4. Однако и такого рода подвиги, доходившие до явного беззакония, отнюдь не достигали цели. Западные золотопромышленники, пользуясь простотой римлян и играя неразумием их государей, требовали, чтобы одни доставляли им грузы дорогих веществ, а другие стояли при выгрузке и таскали им эти тяжести, — одни привозили золото, а другие готовились везти, и чтобы так делалось постоянно. Вследствие своего недовольства римлянами они, под предводительством попеременно то одного, то другого из своих вождей, нападали поэтому на загородные увеселительные места, на святые церкви Пропонтиды, на великолепные загородные царские дворцы, грабили все, что {302} находили там, и предавали их огню; так что не оставили в целости ни одного прибрежного здания, как истинные варвары, неспособные понимать ничего изящного и созданные единственно для того, чтобы все разрушать. Часто они подплывали даже к берегам самого города и затевали войну. Впрочем, победа иногда оставалась при этом на стороне римлян и вообще не даром доставалась противникам; так что жители города, ободрившись в некоторой степени, приступили к царю с просьбою, чтобы он с войском помог им, верным сынам отечества, в отражении неприятелей, если только он не на одних словах привержен к римлянам и не сердечно предан латинянам. Однако их просьба не привела ни к чему, потому что и самому Алексею казалось не естественно, или даже пагубно, в его положении восставать против латинян, и отец его Исаак советовал ему не обращать ни малейшего внимания на требования толпы, а напротив оказывать как можно более уважения людям, которые возвратили его в отечество***. Того же мнения держалось молодое поколение царского рода, по юности сочувствуя юному Алексею. Иные под веселый час назва-{303}лись даже латинянам в задушевные друзья* и теперь отвергали желания граждан, как пустые речи, потому что боялись войны с латинянами более, чем стадо оленей боится рыкания льва. Один только Алексей Дука, прозванный своими сверстниками Мурцуфлом за то, что у него брови сходились и как бы висели над глазами, — увлекаясь притом главным образом жаждою царской власти и поэтому заискивая благосклонности граждан, — не боялся войны с латинянами и представил прекрасный образец своего мужества, сразившись с неприятелями близ так называемого Просверленного Камня и находящейся там арки. Но так как никто из бывших при этом прочих отечественных военачальников, повинуясь воле царя, не решился оказать ему в то время своего содействия, то он едва не попал в плен, потому что конь, на котором он сидел, упал на колена, причем вся масса противников бросилась на одного нашего вождя, и только новобранский отряд стрелков, составившийся из жителей города, выручил его из беды. После этого народ, не нашедши в правительстве никакого сочувствия и никакой помощи себе тогда, когда был извлечен меч против латинян, начал подготовлять восстание, кипятиться подобно котлу на огне, обдавать государей паром горячих порицаний и выводить наружу мысли, которые уже давно в нем {304} пригревались и таились. Наконец двадцать пятого января, седьмого индикта, шесть тысяч семьсот двенадцатого года** в великой церкви составилось чрезвычайно огромное собрание. Силою заставили явиться сюда также сенат, собор архиереев и почетное духовенство для общего рассуждения об избрании нового царя. Когда потребовали моего личного мнения о том, что следовало делать в настоящих обстоятельствах, я решительно не согласился подчиниться приговору людей, которые предлагали немедленно низложить царствующих государей и на их место поставить нового царя, потому что я очень хорошо понимал, что, по меньшей мере, новоизбранный будет устранен, как по разным другим причинам, так особенно потому, что латинские полководцы опять всеми силами ухватятся и станут за Алексея. Но народ, эта масса, не останавливающаяся ни перед чем, бурная, ничего не способная понять кроме того, чего упрямо захочет, твердил, что не хочет более царствования Ангелов и что собрание не иначе разойдется, как по избрании угодного ему правителя. Зная по опыту, что его упорства нельзя переломить, я сложил руки и, жалуясь на нашу несчастную судьбу, залился слезами, обильно струившимися по моим щекам, потому что, разумеется, наперед предвидел, что будет. Между тем заправители собрания горячо занялись приисканием желан-{305}ного государя и без всяких предварительных соображений предлагали в императоры то одного, то другого из круга высшей знати. Забраковав всю знать, они начали потом выбирать в цари коноводов черни, народных льстецов, даже некоторых из нашего сословия***: схватят за руку, вытащат на средину и с обнаженными мечами в руках начнут убеждать — идти в венценосцы! Ох, ох, ох, что могло быть прискорбнее и тяжелее подобной пытки, или что можно представить себе смешнее и бестолковее дурачества тогдашнего сборища? «Ризу имаши: началовождь нам буди» (Ис. 3, 6.), — вот как просто решали тогда дело! 5. В заключение всего через три дня взяли одного молодого человека, по имени и прозванию Николая Канавоса, и против его воли помазали его в цари. Когда дошло это до сведения царя Алексея (Исаак лежал при последнем издыхании4*; таким образом, многочисленные предсказания о его всемирном владычестве с его смертью кончились ничем и улетели, как грезы больного): он пригласил к себе маркиза Бонифатия, и, рассудив вдвоем о существовавших обстоятельствах, оба они положили, что нужно ввести во дворец латинское войско, чтобы таким образом низложить новопоставленного царя и поставивший его народ. Едва только их наме-{306}рение сделалось известным5*, Дука Мурцуфл решился воспользоваться этим отлично удобным случаем для замышленного им переворота и кроме большего числа своих родственников склонил на свою сторону евнуха, управлявшего царским казнохранилищем, — человечка очень слабого перед приманкой почестей и весьма податливого на взятку. Тот, собрав секироносцев и сообщивши им намерение императора, предложил им обсудить, угодно ли им будет то, чего желают все римляне6*; само собою разумеется, что он склонил их на свою сторону весьма скоро. После этого низложение императора было разыграно как будто на сцене. В глубокую ночь Дука вошел к государю (так как был к нему ближе всех, имея сан протовестиария и право носить разноцветные* сандалии) и с тревожным участием сказал ему, что его родственники, множество неизвестных людей и впереди всех секироносный отряд варваров бешено рвутся в дверь с целью соб-{307}ственноручно разорвать его за очевидное единодушие и дружескую связь с латинянами. Пришедши в ужас при таком известии и почти не владея сознанием, император обратился к нему с мольбою дать совет, что ему делать. Дука окутал его на скорую руку широкою, спускавшеюся до ног, домашнею одеждою, схватил за руку и торопливо, как будто с целью скорее спасти, повел его через потайную дверь в секретную комнату**, находившуюся внутри дворца. Император почти благодарил его за все его участие при этом и как бы говорил ему словами Давида: «скры мя в селении своем в день зол моих, покры мя в тайне селения своего» (Пс. 26, 5); тогда как он на самом деле действовал согласно с изречениями других псалмопений Давидовых, в которых говорится: «устне льстивыя в сердце, и в сердце глаголаша злая (Пс. 11, 5), — яко мне убо мирная глаголаху, и на гнев лести помышляху (Пс. 54, 20)». Немедленно за тем император был закован по ногам в железные цепи, брошен в самую ужаснейшую тюрьму и исчез под покровом мрака; а Дука возложил на себя отличия царского сана. После того одни явились к Дуке и ему принесли обычные при восшествии императоров на престол поздравления, a другие собрались к державшемуся при великой церкви Канавосу, человеку вообще до-{308}бродушному, благонамеренному и не лишенному военных дарований. Но так как у константинопольцев (правда должна быть выше любви к соотечественникам) всегда получало перевес то, что хуже, то Дука брал верх и усиливался, а Канавос постепенно терял свой блеск подобно склоняющейся к ущербу луне. Наконец, спустя немного, оруженосцы Дуки арестовали его и заключили под стражу, так что из всего собрания, венчавшего его на царство, ни одного человека не явилось к нему на защиту, и все, провозгласивши его царем, затем рассыпались в разные стороны. Что же касается императора Алексея, то Дука два раза подносил ему чашу с отравой, но так как юная натура крепко противилась действию яда, к тому же молодой человек тайно принимал противоядия, то он пресек нить его жизни петлей, или, так сказать, выгнал и препроводил в ад его душу тесным и прискорбным путем, после акробатического царствования, продолжавшегося шесть месяцев и восемь дней. {309}
ЦАРСТВОВАНИЕ АЛЕКСЕЯ ДУКИ МУРЦУФЛА
1. Окончательно утвердившись на престоле, Дука задумал много перемен и надеялся все перевернуть по-своему. Это был человек хитрый и в то же время весьма самонадеянный, полагавший всю правительственную мудрость в скрытности и рассчитывавший при помощи ее к общему изумлению вдруг явиться со временем, в веках отдаленной будущности, благодетелем своего отечества, в силу того правила, что, как он говорил, царю следует действовать не опрометчиво и безрассчетно, но осмотрительно и неторопливо. Такого образа мыслей он держался как по своему собственному убеждению, полагая, что он сам знает все, что нужно, и что его одного станет на все дела, так равным образом по советам своего призрачного сотрудника, тестя своего Филокалия. Желая поставить этого человека во главе сената, Дука без всякой благовидной причины отставил меня от должности секретологофета*** и определил его на мое ме-{310}сто. Со своей стороны Филокалий, человек, совершенно отвыкший от всякой близости с другими, между тем по необыкновенному честолюбию робко простиравший свои притязания за пределы должного, чтобы не сидеть рядом с некоторыми другими сановниками, притворился больным подагрой, как будто вместе с ногами потерял мозг и вследствие и того за утратою умственных способностей получил право пренебрегать приличиями4*. Царские сокровищницы Дука нашел не только не переполненными через край, или даже не только убавившимися наполовину, но совершенно пустыми, и потому немедленно по воцарении начал жать, где не сеял, и собирать, где не расточал. Он обложил тяжелыми взысканиями все лица, в сане кесарей и севастократоров занимавшие прежде, в правление Ангелов, высшие правительственные должности, и вырученные отсюда деньги обратил на государственные расходы. Прежде всего и нетерпеливее всех желал он окончательно отразить латинян, считая это дело легким, поэтому увеличил бревенчатыми надстройками высоту прибрежных стен города, огородил земляные* ворота {311} укреплениями и собственным примером одушевил войско. Много раз, опоясавшись мечом, с медной булавой в руках, он собственноручно то отражал неприятельские нападения, то сам храбро и неожиданно нападал на неприятелей, когда они разрозненно бродили за поиском продовольствия. Этим он очень нравился горожанам, хотя в то же время часто возбуждал ропот и неудовольствие против себя со стороны своих родственников. Воспитанные в неге и избалованные роскошью, они упорно отворачивали голову и отклонялись от него, как одержимые болезнью от неприятного лекарства, когда он заставлял их держать себя строго и вести жизнь добропорядочную. Слушать его упреки и брань (а надобно заметить, что голос у него быль чрезвычайно сильный и резкий и горло широкое) было им так же противно, как отведать полипа, покушать чемерицы, или напиться бычачьей крови**, и они желали его погибели, как ми-{312}лости божеской. Однажды, когда Балдуин, граф фландрский, опустошал окрестности Филея и собирал там подати, выступил против него царь. Войска их встретились и завязали между собою битву, но римляне скоро оробели и бросились в поспешное бегство; так что царь, оставшись один, едва не погиб, и икона Богоматери, которую римские цари обыкновенно брали с собою в сражение, досталась противникам. Впрочем, если уже это было ужасно, то впереди следовало ожидать бед гораздо более худших и ужаснейших, потому что на больших кораблях опять устраивались страшные лестницы, готовились всякого рода машины, развевались флаги, и латиняне предлагали необыкновенно большое жалованье тем, кто изъявит желание поступить на их корабли для битвы.
2. Таким образом беда шла за бедою, — одна приходила, другая вслед за нею виднелась впереди. О заключении мира не было даже речи, и все переговоры были совершенно прерваны, или, лучше сказать, всякий раз решительно прерываемы какою-то злою силою. Так дож Венеции Генрих Дандуло, решившись вступить в переговоры с царем о заключении мира, сел однажды на трехгребный корабль и подъехал к берегу у Козьмодемьянского монастыря; сюда же на коне приехал царь. Оставив в стороне все поводы к неудовольствиям, они повели речь о мире. Венецианский дож вместе с прочими латинскими вождями требо-{313}вал немедленно, не сходя с места, отсчитать им пятьдесят центенариев золота, прибавляя к тому еще несколько других подобных условий, обидных и унизительных для людей, которые всегда наслаждались свободой и привыкли не повиноваться, а повелевать, — стоивших по своей тяжести хороших лакедемонских плетей, хотя для тех, кому в противном случае предстояла, во-первых, опасность общего плена, а затем, во-вторых, само собой разумеется, грозила общенародная погибель, конечно, более или менее сносных и во всяком случае не самых ужасных. Но в то время, как шла речь о мире, вдруг на возвышении показались латинские всадники, несшиеся во весь опор на царя, так что он, быстро поворотив коня назад, едва избежал опасности, а из его свиты некоторые были взяты в плен. Непомерная ненависть к нам латинян и крайнее несогласие наше с ними не допускали между нами ни на одну минуту мысли о дружелюбии. Между тем большие неприятельские суда, на которых приготовлены были испробованные уже лестницы и все необходимые для осады орудия, отплыли от берегов (Перы), выстроились в ряд по протяжению городских стен и, ставши в известном расстоянии друг от друга, заняли параллель всего пространства, которое по прямой линии простирается от Евергетского монастыря до влахернского дворца и которое после пожара представляло собою выгоревшую, изрытую, полную раз-{314}валин и совершенно запустевшую местность. Сделав со своей стороны также соответственные распоряжения против врагов, Дука приказал поставить царскую палатку на кургане Пантепонтского монастыря, откуда можно было видеть неприятельские корабли и даже различать, что на них делалось. Наконец утром девятого числа месяца апреля, седьмого индикта, шесть тысяч семьсот двенадцатого года, корабли вместе с дромонами подплыли к самым стенам, отважнейшие из неприятельских солдат взобрались на лестницы, и всякого рода выстрелы посыпались на римлян, засевших в башни городских стен. Весь этот день продолжалась таким образом жестокая битва, и по-видимому римляне взяли верх, потому что корабли с осадными лестницами и конновозные дромоны принуждены были отступить от стен, ничего не сделавши, а бросанием камней из города было истреблено весьма значительное количество неприятелей. Переждав следующий день и наступившее за тем воскресенье, неприятели снова подплыли потом к городу и стали подле самого берега, — это было двенадцатого числа, месяца апреля, в понедельник шестой недели великого поста. До полудня наши все еще одолевали, хотя страшная битва была сильнее и ужаснее, чем третьего дня. Но так как царю всех городов суждено уже было подпасть под иго рабства, и Бог определил укротить и обуздать нас; ибо все мы, от пастыря до {315} простолюдина, забылись, как рьяные и неукротимые кони: то вот — два человека, отдавшись на произвол судьбы, первые из союзного войска соскакивают с одной лестницы, находившейся близ самого Петриона и действовавшей против царя, бросаются на ближайшую башню городской стены и приводят в трепет защищавший ее отряд римлян! Потрясая над головою руками в знак радости и ободрения, они увлекли потом вслед за собою других более храбрых своих соплеменников. Почти одновременно с ними вторгся в башню через бывшие в ней ворота один всадник, по имени Петр, который, по-видимому, один в состоянии был обратить в бегство целые фаланги: это был великан, своим громадным ростом напоминавший девятисаженных гигантов, так что каска, которую он носил на своей голове, казалась укрепленной башней какого-нибудь города. Будучи не в силах взглянуть на высокое чело одного этого рыцаря поразительной наружности и необыкновенной величины, благородные люди, составлявшие царскую свиту, а за ними и все войско, почли лучшим средством спасения обычное бегство, соединившись и слившись все как бы в одну неблагородную душу. В робости оставив неприятелям укрепленные позиции (на высоких холмах), римские войска тысячами бежали от одного, быв задерживаемы в своем бегстве через золотые земляные ворота города новопостроенною вокруг {316} их прочною оградою, они проломили ее, бросились далее и рассеялись в разные стороны, стремясь, куда им и следовало, в бездну и совершенную погибель. Между тем неприятели, не встречая никакого сопротивления, рассыпались по всему городу и обратили меч против людей всякого возраста и пола. Они не заботились более о сохранении между собой воинского порядка и строя, но разбрелись отдельными беспорядочными толпами, как победители, внушавшие уже непреодолимый страх побежденным. Вечером латиняне произвели в восточной части города, несколько впереди Евергетского монастыря, пожар, который и истребил всю эту сторону, начиная отсюда по направлению к морю до самого друнгариева дома*. Затем они собрались опять и стали лагерем около Пантепоптского монастыря, разграбив царскую палатку и овладев даже самым влахернским дворцом без всякого усилия и без сопротивления. В это время царь, появляясь то там, то здесь, в разных улицах города, старался вооружить и соединить в {317} стройное ополчение скитавшийся там народ; но ни убеждения ни на кого не действовали и не воодушевляли никого, ни укоризн никто не слушал, и на всех налегла эгида отчаяния. Словом сказать, кончился день, наступила ночь, и каждый из жителей города спешил куда-нибудь унести и спрятать свое имущество, — иные совсем оставляли город и все принялись спасаться, как кто мог.
3. Видя, что все усилия безуспешны, а с другой стороны опасаясь сам быть схваченным и попасть своего рода лакомым кушаньем или десертом в зубы латинян, Дука бросился в большой дворец и, посадив с собою на шлюпку супругу царя Алексея царицу Евфросинию и дочь ее Евдокию, в которую был влюблен, — с ранних лет бесстыдный развратник и сластолюбец, без всякой справедливости разведшийся уже с двумя законными супругами, — оставил город, царствовав два месяца и шестнадцать дней. Когда таким образом царь покинул столицу, двое скромных и известных военными дарованиями юношей (Дука и Ласкарис, — именами же оба они напоминают верховного начальника веры**), видя, что римская империя, это обширнейшее и вместе знаменитейшее государство, предоставлена распоряжению случая и игре слепой судь-{318}бы, начали спорить между собою о верховной власти, как о корабле, разбиваемом бурею. Они пришли оба в великую церковь, и каждый из них стал доказывать свои права на престол, стараясь пересилить и преодолеть один другого, но в существе дела не имея сравнительно с другим ни преимущества, ни недостатка, потому что оба были одинаково достойны, и никто по справедливости не мог ни укорить, ни исключительно поддержать того, или другого. Наконец клир отдал предпочтение Ласкарису, который впрочем не возложил на себя знаков императорского достоинства*. Вышедши вместе с патриархом из церкви в Милион, Ласкарис начал неотступно увещевать и поощрять собравшийся сюда народ к сопротивлению неприятелям. Равным образом он возбуждал идти на предстоявшую битву и секироносцев с их бранными железными оружиями на плечах, говоря, что им также надобно не менее римлян страшиться бедствий, если управление римскою империею перейдет к чужеземцам, потому что они не будут уже тогда получать такой богатой платы за службу и не удержат почтенного звания охранной царской стражи, но будут зачислены в неприятельское войско даром наряду со всеми. Однако, несмотря на все его усилия {319} никто из народа не отозвался на его голос и даже секироносцы обещали содействие только за деньги, бесчестно и воровски считая крайнюю опасность положения удобнейшим временем торговаться; между тем появлялись уже латинские фаланги латников, поэтому он должен был, наконец, удалиться отсюда и решился спасаться бегством.
Со своей стороны неприятели, видя сверх ожидания, что никто не выходит на битву, никто не противится им и никто не поднимает против них оружия, но везде открыта свободная дорога без всяких признаков сопротивления, — улицы не защищены, перекрестки оставлены, война кончена и бывшие противники беспрекословно покорились, — что между тем какая-то счастливая звезда вызвала и собрала всех жителей покоренного города им на встречу с крестными знамениями и досточтимыми иконами Христа Спасителя, как обыкновенно устраиваются подобные церемонии в праздничных и торжественных случаях, — видя, говорю, все это, неприятели не изменили своего душевного настроения, не вызвали на свои уста улыбки, не озарились при таком неожиданном зрелище светлою радостью в лице и взорах, но с тем же мрачным и свирепым видом, в полном вооружении, а некоторые даже на своих закованных в плотные панцири и движущихся по звуку трубы конях, бесстыдно бросились грабить, начав с возов, как частные, так равно и посвященные Бо-{320}гу имущества. Что же во-первых, что потом и что, наконец рассказать мне об ужасах, совершенных тогда этими мужами крови? Увы, вот бесчестно повержены достопоклоняемые иконы! Вот разметаны по нечистым местам останки мучеников, пострадавших за Христа! О чем и слышать страшно, — можно было видеть тогда, как божественное тело и кровь Христова повергались и проливались на землю. Расхищая драгоценные вместилища их, латиняне одни из них разбивали, пряча за пазуху бывшие на них украшения, а другие обращали в обыкновенное употребление за своим столом вместо корзинок для хлеба и кубков для вина, как истинные предтечи антихриста, или предшественники и провозвестники его нечестивых деяний! Что претерпел в древности некогда от этого народа Христос, быв обнажен и поруган, то же самое претерпел от него и теперь: так же точно одежды Его снова делились теперь латинскими воинами на части, по жребиям, и только не доставало того, чтобы Он, быв прободен в ребро, опять источил на землю токи божественной крови. О нечестиях, совершенных тогда в великой церкви, тяжело даже рассказывать. Жертвенная трапеза, составленная из разных драгоценных веществ, сплавленных посредством огня и размещенных между собою так, что все они искусным подбором своих самородных цветов представляли верх совершеннейшей красоты, не оценимой ничем и до-{321}стойной по своей художественности удивления всех народов, была разбита на части и разделена грабителями наравне со всем другим церковным имуществом, огромным по количеству и беспримерным по изящности. Вместо того, чтобы выносить из церкви на руках, как своего рода военную добычу, священные сосуды и церковную утварь, несравненную по изящной отделке и редкую по материи, равно как чистейшее серебро, которым обложены были решетка алтаря, поразительной красоты амвон и двери**, и которое употреблено было в разных многочисленных орнаментах, везде под позолотою, — они вводили в церковь лошаков и вообще вьючных животных до самого неприкосновеннейшего места храма***, и так как некоторые из них поскользались и не могли затем подняться на ноги по гладкости полировки каменного пола, то здесь же и закалывали их кинжалами, таким образом оскверняя их пометом и разливавшеюся кровью священный церковный помост. 4. Вот какая-то бабенка, преисполненная грехами, жрица нечестия, дьявольская слуга, гудок неприличных, соблазнительных и срамных напевов, хулительница Христова, уселась на сопрестолии, распевая свою визгливую мелодию, и потом бросилась в пляску, быстро кружась {322} и потрясая ногою! И не эти только беззакония совершались именно, а другие нет, или эти — более, а другие — менее; но всякого рода преступления с одинаковым рвением совершались всеми. Предаваясь до такой степени неистовству против всего священного, латиняне, конечно уже, не щадили честных женщин и девиц, ожидавших брака, или посвятивших себя Богу и избравших девство. Притом же трудно и невозможно было смягчить мольбами или преклонить какими-либо жалобами и умилостивить этот варварский народ, до того раздражительный, до того вспыльчивый решительно при каждом противном слове, что все разжигало его гнев и казалось ему нелепым и смешным. Как попадал в беду тот, кто не удерживал пред ними своего языка, так равным образом часто они извлекали меч и против того, кто говорил мало, или уклонялся от того, что им доставляло удовольствие. Поэтому всякий должен был опасаться за свою жизнь: на улицах плач, вопли и сетования; на перекрестках рыдания; во храмах жалобные стоны; мужья изнывают от горя; жены кричат, — их тащат, порабощают, отрывают от тех, с кем они прежде были соединены телесно, и насилуют! Знатные родом бродили опозоренными, почтенные старцы плачущими, богатые нищими. Так — на площадях; так — в закоулках; так — в открытых общественных местах; так и в тайных убежищах! Не было места, которого бы {323} не отыскали, или которое могло бы доставить защиту старавшимся как-нибудь спастись, но везде и все было исполнено всякого рода зол. Христе Царю, что за скорбь, что за теснота была тогда людям! Гласы морские, затмение и помрачнение солнца, превращение луны в кровь, звезды, подвигшиеся со своих мест, как и почему не предзнаменовали вы, признаки преставления света, этих бедствий, свойственных кончине мира? По крайней мере, мы уже видели мерзость запустения, стоявшую на месте святе (Мф. 24, 15) и изрыгавшую блудные речи, — видели и много другого в этом роде, что, хотя не вполне выражало царствование антихриста, однако совершенно противоположно было тому, что у именующихся христианами называется благочестивым и сообразным со словом веры!
Таким-то образом, говорю, из многого малое передавая на память истории, беззаконничали западные войска против наследия Христова, не оказывая решительно никому ни малейшего снисхождения, но всех лишая денег и имуществ, жилищ и одежд, и совершенно ничего не оставляя тем, кто имел что-нибудь! Вот — он, этот народ с медною шеею, надменным выражением лица, поднятыми вверх бровями, всегда бритыми и как бы юношескими ланитами, кровожадною рукою, раздутыми ноздрями, гордым взглядом, ненасытною пастью, бесчувственной душою, обрубленной и быстрой речью, как будто пляшущею {324} в губах, — или лучше, вот эти люди, которых они величают разумными и мудрыми, верными клятве, любящими справедливость и ненавидящими лукавство, гораздо более благочестивыми и правдивыми, гораздо более точными блюстителями Христовых заповедей, чем мы, греки, — еще более, вот эти ревнители, подъявшие на рамена крест и многократно клявшиеся им и словом Божиим проходить христианские страны без кровопролития, не сбиваясь и не уклоняясь ни направо, ни налево, вооружить свои руки против сарацинов и обагрить мечи кровью опустошителей Иерусалима, не соединяться с женщинами, даже не входить с ними в беседу во все время, пока будут нести на плечах крест, как чистая жертва Богу, как шествующие путем Божиим! Все они оказались полнейшими лицемерами: вместо отмщения за гроб Господень явно неистовствовали против Христа; с крестом на раменах беззаконно посягали на разрушение креста; нося его на спине, не страшились попирать его ногами за небольшое количество золота или серебра. Забирая жемчуга, они отвергли единственную многоценную жемчужину — Христа, повергая пречистого самым нечистым животным! Не так в подобном случае поступили потомки Измаила: овладев Сионом, они оказали их соплеменникам самую человеколюбивую снисходительность и благосклонность. Они не разжигали своих взоров на женщин латинянок, не об-{325}ращали гробницы Христовой в кладбище падали, входа к живоносному гробу в путь к аду, жизни в смерть, воскресения в падение; но, предоставив всем без исключения свободный выход, назначили определенный выкуп по несколько золотых с человека, оставляя владельцам все прочее имущество их, хотя бы оно было бесчисленно, как песок. И так поступило войско христоборцев с латинянами, в которых видело враждебных себе иноверцев, великодушно не простирая на них ни меча, ни огня, ни голода, ни преследования, ни обнажения, ни сокрушения, ни угнетения; а христолюбивое и единоверное нам воинство поступило с нами так, как мы рассказали в немногих словах, не имея намерения порицать за обиду!
5. О город, город, око всех городов, предмет рассказов во всем мире, зрелище превышемирное, кормитель церквей, вождь веры, путеводитель православия, попечитель просвещения, вместилище всякого блага! И ты испил чашу гнева от руки Господней, и ты соделался жертвою огня, еще более лютого, чем огнь, ниспавший древле на пять городов! Что скажу о тебе? Чему уподоблю тебя? Преисполнился сосуд погубления твоего, как говорил Иеремия, проливая слезы и сокрушаясь печалью о древнем Сионе (Плач 1, 13). Какие злотворные силы постигли тебя и обратили в свою забаву? Какие безбожные злодеи, завистливые и безжалостные демоны разгулялись над тобою {326} своим диким разгулом? Итак, непримиримые и беснующиеся завистники — не убрали для тебя спальни и не засветили брачного подсвечника, а разожгли истребительные угли? Увы, ты был многочаден, облекался в виссон и царскую порфиру; а теперь столько же грязен, растрепан, обречен на всякие беды и лишен собственных своих детей! Увы, ты прежде был высокотронен, шагал далеко и высоко; ты был величествен по виду, достоин удивления по красоте: а теперь низринут, — изорваны твои роскошные хитоны и пышные царственные уборы головные, померк веселый взгляд, и похож ты на старую кухарку, покрывшись сажею от пожаров, с своим лицом, когда-то светлым и радостным, а теперь изборожденным дряхлыми морщинами! Я умалчиваю уже, что есть люди, которые настраивают лиру и воспевают твои несчастия, твою трагедию превращают в комедию за винным столом и пользуются, как ремеслом в жизни, комическим повествованием о твоих бедствиях, — пощечинах, пинках, толчках и синяках, достающихся тебе ежечасно. По соизволению свыше, в неразумных народах возбудилась зависть к тебе, или, вернее сказать, не в народах, а в темных и бродячих племенах, из которых большую часть если не родил ты, то вырастил и наделил живительным светом, — и кто спасет тебя? Кто утешит тебя? Кто сжалится над тобою? Или кто посетует о тебе? Кто обратится вопро-{327}сити яже о мире твоем (говоря опять словами многослезного Иеремии), или кто облечет тебя в прежнюю одежду? Когда услышишь ты свыше: «Воскресни, восстани, пьющий сосуд гнева Моего и чашу погибели; облекись в силу твою, облекись в твою славу; отряси прах и воспрянь; свергни узы с выи твоей; распространи место твоей скинии и жилищ твоих; не бойся, что ты посрамлен, и не стыдись, что ты поруган, что «восплескаша рукама о тебе вси минующии путем, позвиздаша и покиваша главами своими, и реша: сей ли град, венец славы и веселие всея земли (Плач 2, 15)? И како седе яко вдовица, град умноженный людьми, и владяй странами бысть под данию (Плач 1, 2)? Рече бо Господь твой: мало время оставих тя и с милостию великою ущедрю тя. Во гневе мале отвратих лице Мое от тебе, и в милости вечной помилую тя!» И воспоешь ли ты когда-нибудь Богу, как Давид: по множеству болезней моих в сердце моем, утешения Твоя возвеселиша душу мою (Пс. 93, 19)? Кто восстанет для тебя Моисеем, чтобы воссоздать тебя, или кто явится Зоровавелем, чтобы извести тебя? Когда можно будет тебе собрать чада свои от четырех ветров, в которых мы рассеяны, как чадолюбивые птицы собирают под свои крылья птенцов своих? А теперь мы не можем ни взглянуть на тебя свободно, ни броситься в твои объятия радост-{328}но, как в объятия матери, и, как должно, выплакать над тобою слезы, сколько глаз хочет, или может; но, боязливо летая вокруг тебя, как воробьи, у которых поймана мать и разорено гнездо, мы жалобно и скорбно чирикаем, быв отогнаны куда-то далеко от твоих объятий, терзаясь голодом и жаждою, зноем и холодом, страдая часто от нечистоты, истаивая душою в бедах, не находя ни дороги, ни прежних жилищ своих в городе, и носимся, блуждая, как птицы перелетные, или кометы безорбитные. Еще точнее сказать, — мы составляем с тобою одно, несмотря на то, что разрознены; мы связаны с тобою при всем видимом отдалении; мы неразрывны по душе, хотя разделены по телу, и инстинктивно страдаем вместе с тобой, как некоторые животные разделяют страдания однородных себе животных, пойманных в сети охотниками и заключенных в прозрачные стеклянные клетки. Видя, как в зеркале, в прозрачной клетке однородного себе животного, они не могут соединиться и быть с ним совершенно вместе; поэтому с напрасною мукою вертятся вокруг клетки, будучи смутно поражены новостью его положения, противоположного прежнему обыкновенному состоянию. Так точно и мы — можем обращать свои взоры и близко подходить к тебе; но совсем обняться с тобою по-родственному и прижаться к тебе так же смело, как прежде, никаким образом не в состоянии, будучи отделены от тебя варвар-{329}ским войском, как бы каким-нибудь твердым телом, гораздо более плотным, чем стекло.
6. Зачем поразил Ты нас, Господи, и нет нам избавления? Знаем, Господи, грехи наши, неправды отцов наших. Престань же, по милости Твоей; не погуби престола славы Твоей. Накажи нас, Господи, да не отступит душа наша от Тебя, — накажи по правде, но не во гневе, — так, чтобы не уничтожить нас. Излей гнев Твой на языки, неведующие Тебя, и на народы, иже не призваша имене Твоего, Господи! Господи, Ты — Отец наш, мы — персть; Ты наш Творец, и все мы дело рук Твоих. Воззри, и виждь поношения наша. Наследие наше перешло к иноплеменникам; домы наши — к чужеземцам. Обрати нас к Себе, и обратимся. Обнови дни наши, как прежде. — Право, при подобных обстоятельствах, иной раз невольно говоришь такими изречениями Писания!
Но вот уже и самое слово изменяет мне, как будто бы тело слова, сродное душе и живущее ею, истомилось и умерло вместе с тобою, о город, душа слова! Итак, покроем множество жалоб безмолвными слезами и молчаливыми вздохами и оставим дальнейшее продолжение истории! Решится ли в самом деле кто-нибудь заниматься музами в стране, ставшей уже чуждою искусству красноречия и сделавшейся совершенно варварскою? По крайней мере, я лично вовсе не желаю воспевать дела {330} варваров и нисколько не имею ревности передавать потомкам повествования о военных действиях, в которых эллины не были победителями. Если Иппократ Коосский, получив приглашение за большие деньги отправиться к современному себе персидскому царю, чтобы навестить его города, сильно страдавшие телесными болезнями, не хотел даже слышать громадных обещаний и оставил варваров гибнуть и горевать; то могу ли я историю, самую прекрасную вещь на свете и самое лучшее изобретение эллинов, посвятить варварским деяниям против эллинов? Пусть все эти варвары пропадают без вести и слуха подобно тому, кто сжег ефесский храм Артемиды, не быв удостаиваемы нами ни одного слова, по крайней мере, до тех пор, дондеже прейдет беззаконие и Господь умилостивится над рабами своими. Ибо несть, несть Бог наш, забывший нас до конца, или удерживающий во гневе Своем щедроты Своя и не прилагающий благоволити к тому; но, поражая, Он исцеляет и, мертвя, животворит. Хотя Он посылает зубы зверей, злобно неистовствующих на земле, но Он же заключает челюсти львов и сокрушает главу змия. Хотя преломляет, как трость, но и запрещает зверем тростным (Пс. 67, 31). Хотя сии на колесницах, и сии на конех (Пс. 19, 8), но ложь конь во спасение и несть благоволе-{331}ния в крепостех мужа*. Хотя показывает Своему народу жестокую десницу и растворяет вино скорбию, но и уготовляет трапезу сопротив стужающим и простирает чашу человеколюбия и веселия, упоявающую, яко державна (Пс. 22, 5). Хотя Он изводит наказующих от конец земли и сущих в мори делече и чрез Пророка взывает велегласно: исполини текут исполнити гнев Мой, радуясь вкупе и веселясь, освящени суть, и Аз веду их; но Он же поражает их жесточайшими ударами и казнит злейшими бедствиями, не оказывая ни в каком случае ни малейшего благоволения к ним, — ни тогда, когда пользуется ими, как орудиями к погублению городов, или бичами народов и немилосердными палачами людей, — ни тогда, когда они в большей части случаев употребляются Им, врачом душ, как болезни и лекарства, а какова природа и участь подобного рода вещей, известно людям знающим. Болезни или перестают действовать, исчезая вместе с выздоровлением больного, или умирают вместе с больным; а употреблявшиеся в болезнях лекарства, некогда действительно приносившие пользу и врачевавшие недуг, потом становятся ненужными наряду с самыми негодными веществами. Итак, го-{332}ворю, настоящие бедствия должно считать не разводной книгой, данной нам от Бога, или не совершенным привитием дивиих варваров к нашей плодоносной лозе, но кратким наказанием, какое посылает Бог по известным Ему причинам, поражая крепко, однако не предавая вполне искусителям, но в известной мере щадя искушаемых, — особенно если искуситель, не зная пресыщения в беззакониях, вооружается в своем нечестии даже против Того, от Кого получил силу наказывать, как военачальник Навузардан, предавший огню град Божий и расхитивший священные сосуды храма, или как Валтасар, упивавшийся из них, оскорблявший жертвенники и издевавшийся над божественными таинствами, а искушаемый, при рассмотрении своих бедствий обвиняя в них самого себя, тем усерднее молится о примирении с собою наказавшего его Бога. Следовательно должно ожидать человеколюбия Бoжия и воспевать вместе с Давидом: помяни нас, Господи, во благоволении людей твоих, — посети нас спасением Твоим: видеши во благости избранныя твоя, возвеселитися в веселии языка твоего, хвалитися с достоянием твоим (Пс. 105, 4—5), — в той благой уверенности, что нечестивых ожидает предание в конец и поражение, а надеющимся на Господа вместе с их исправлением приидет утешение и восстановление. {333}