Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

2. В то время как царь Мануил находился в Тарсе, до него доходит известие о бегстве из заключения двоюродного его брата Андроника. Причиной заключения Андроника было частью то, что мы выше сказали, не менее того и его всегдашняя вольность в речах, его сила, которой он превосходил многих, его прекрасная наружность, достойная царского сана, и его неукротимый характер — все такие качества, на которые государи, из опасения лишиться царства, обыкновенно смотрят подозрительно, которые тревожат их и колят в самое сердце. Вот поэтому-то, равно как и потому, что он был искусный воин и происходил из знатного рода,— так как от одного отца, Алексея, деда Мануилова, происходили и отец Мануила, царь Иоанн, и отец Андроника, севастократор Исаак,— следили за ним и смотрели на него очень подозрительно. К этому присоединилось и другое обстоятельство, по которому Мануил держал его в темнице. У этого царя было три брата: Алексей, Андроник и часто упоминаемый нами Исаак. Из них двое скончались еще при жизни своего отца, царя Иоанна Комнина. Алексей оставил по себе потомство в одной дочери, которую и взял в замужество, как мы уже выше сказали, Алексей, сын великого доместика Иоанна. А у Андроника было три дочери: Мария, Феодора и Евдокия — и два сына: {130} Иоанн и Алексей. Из дочерей Евдокия, лишившись мужа, жила в преступной связи с Андроником, и жила не тайно, но явно. И когда Андроника упрекали за эту незаконную связь, он в оправдание всегда ссылался на подражание своим родным и шутя говорил, что подданные любят подражать государю и что люди одной и той же крови всегда как-то бывают похожи одни на других. Этим он намекал на своего двоюродного брата, царя Мануила, который был подвержен подобной же или еще и худшей страсти, потому что тот жил с дочерью своего родного брата, а Андроник — с дочерью двоюродного. Подобные шутки Мануилу не нравились, а ближайших родственников Евдокии просто бесили и воспламеняли страшным гневом против Андроника, в особенности же ее родного брата Иоанна, который был почтен достоинством протосеваста* и протовестиария, и его зятя по сестре Марии Иоанна Кантакузина. Естественно поэтому, что против Андроника затевали и строили много ков и тайно и явно; но он уничтожал их, как нити паутины, и рассевал, как детские забавы на песке, благодаря своему мужеству и уму, которым настолько превосходил своих противников, насколько бессловесные животные ниже существ разумных. Не раз случалось, {131} что они нападали на него силой, но он обращал их в бегство, находя для себя награду в любви Евдокии. Однажды, когда он, находясь в Пелагонии, в палатке наслаждался в объятиях этой женщины, близкие родственники Евдокии, узнав об этом, окружили палатку и со множеством вооруженных стерегли его выход в намерении тотчас же убить его. Но это не укрылось от Евдокии, хотя мысль ее и была занята другим. Была ли она извещена кем-либо из своих родственников или как иначе узнала о засаде, устроенной ее обольстителю,— потому что и она была наделена умом острым и уж никак не женской проницательностью,— только она объявляет об этом Андронику в то время, как он лежал вместе с ней. Андроник испугался, тотчас же вскочил с постели и, опоясавшись длинным мечом, размышлял, что ему делать. Евдокия советовала своему любовнику надеть женское платье и, как только она прикажет одной из бывших на страже прислужниц при спальне принести в палатку светильник, назвав ее по имени, и притом так громко, чтобы ее голос слышали подстерегающие, тотчас же выйти и скрыться. Но этот совет не понравился Андронику: он боялся, что его поймают и, взяв за волосы, в бесчестном виде приведут к царю, и страшился смерти бесславной и свойственной лишь женщинам. Поэтому, обнажив меч и взяв его в правую руку, он косым ударом рассекает палатку, выскакивает вон и одним огромным {132} прыжком перескакивает и плетень, случайно примыкавший к палатке, и все пространство, которое занимали колья и веревки. Сторожившие его разинули рты от удивления и считали чудом и чем-то необыкновенным этот побег пойманной добычи. Слухи об этом беспокоили самодержца Мануила, а непрестанно доходившие до него клеветы, как непрерывно падающие капли, приготовляли в душе его место для принятия всего, что говорили против Андроника, мало-помалу погашали в нем остаток любви к этому человеку и побуждали принимать за истину все, что взносили на него. Не совсем же напрасно, думал он, ходит молва и недаром, распустив крылья, всюду распространяет об Андронике слух как о человеке надменном и домогающемся царства. Поистине нет в людях зла, которое было бы хуже, чем язык клеветника, и справедливо песнопевец и псалмопевец Давид во многих местах своих божественных и сладкоречивых песней поносит и позорит его, выставляя напоказ его пагубную силу и молясь об избавлении от его ухищрений. Таким-то образом и Мануил, как сетями, уловлен был частыми наговорами родственников Андроника и волей-неволей сажает его в темницу и заключает в самые крепкие и несокрушимые железные оковы. Андроник довольно долгое время бедствовал в темнице. Но как он был человек смелый, чрезвычайно изворотливый и в трудных обстоятельствах весьма находчивый, то, открыв в своей темнице (это {133} была башня, построенная из обожженного кирпича) старинный подземный ход, он руками, как веником и заступом, прочищает в нем отверстие для входа и выхода так, чтобы это было незаметно, застилает его кое-какими домашними вещами и затем прячется в нем. Когда настал час обеда, стражи отворили двери темницы и принесли обычное кушанье, но гостя к столу нигде не видели. Стали осматривать, не разломана ли или не раскопана ли где темница и не ушел ли хитрый Андроник. Но нигде не было никакого повреждения: ни дверные петли, ни дверные косяки, ни порог у дверей, ни потолок, ни задняя часть дома, ни железные решетки в окнах — словом, ничто не было испорчено. Тогда стражи подняли громкий вопль и стали терзать себе лицо ногтями, так как у них не стало того, кого они стерегли, и они не знали, как и где он ушел. Доводят об этом до сведения царицы, главных сановников и придворных вельмож. И вот одни были отправлены стеречь приморские ворота, а другим приказано наблюдать за воротами земляными, одни осматривали пристани, а другие отыскивали в какой-либо другой открытой части города скрывшегося Андроника. Ни улицы, ни перекрестки не были оставлены без осмотра и наблюдения. В то же время и по всем провинциям непрестанно рассылались царские грамоты, в которых объявлялось о бегстве Андроника и постоянно предписывалось искать его и, как только будет пойман, представить в Константинополь. А между {134} тем схватили и его жену как участницу в его побеге и посадили в ту темницу, в которой был заключен Андроник, для того, чтобы она там же, где содержался ее муж, понесла наказание за свою любовь к нему и за то, что склонила его к побегу. Очевидно, эти люди не знали, что Андроник по-прежнему остается их узником, что они напрасно изливают свой гнев на несчастную женщину и через то благоприятствуют Андронику. Выбравшись из подземелья через подземный проход и встретившись с женой, Андроник сначала был принят ей за демона из преисподней или за тень из царства мертвых и неожиданностью своего появления привел ее в страх. Потом он обнял ее и заплакал, хотя и не так громко, как требовали несчастья и тогдашние бедственные обстоятельства, остерегаясь, чтобы плач его не дошел до слуха темничных сторожей. Прожив таким образом довольно долгое время в темнице с женой и, вследствие супружеских связей, сделав ее беременной, — от чего у него родился сын Иоанн, которому он и передал впоследствии свое царство, как об этом будет сказано в свое время,— Андроник наконец уходит из темницы, так как теперь, когда в темнице была женщина, стражи уже не так бдительно охраняли ее, как было при нем. Но когда он прибыл в Мелангии, то был пойман одним солдатом, по имени Никей, и опять посажен под стражу и заключен в темницу в двойных железных кандалах, при строжайшем против {135} прежнего надзоре. Когда об этом донесено было Мануилу, стоявшему еще лагерем в Армении, он посылает в столицу дромологофета* Иоанна Каматира с тем, чтобы он возвестил о скором прибытии туда императора и, точнее исследовав этот случай, обстоятельнее донес ему.

3. Между тем антиохийцы, узнав о прибытии к ним императора, сначала не были рады ему, даже очень тяготились им и старались отклонить его приезд. Но так как не могли воспрепятствовать ему и изменить его решения, то не только, высыпав за ворота, в рабском виде и с покорной душой встречали его, но и устроили ему торжественный вход, украсив улицы и перекрестки коврами и другими домашними вещами, устлав их свежими древесными ветвями и перенесши в город красу полей и лугов. И никто не уклонился от этой великолепной процессии, но в ней участвовали решительно все жители, так что тут был и прожорливый сириец, и разбойник исавриец, и пират киликиец; даже всадник копьеносец-италиец, и тот, оставив статного коня и отложив свою гордость, шел пешком в этой торжественной процессии. Заметив, что здешнее латинское войско очень гордится своим копьем {136} и хвастает искусством обращаться с ним, император назначает день для потешного сражения на копьях. И когда настал определенный день, он, выбрав из римских легионов и между своими родственниками людей, особенно искусных в обращении с копьем, выводит их на место. Выезжает и сам, с веселым видом и со всегдашней своей улыбкой, на обширную равнину, где удобно могли расположиться и действовать конные фаланги, разделившись на две половины. Держа поднятое вверх копье и одетый в великолепнейшую хламиду, которая, стягиваясь пряжкой на правом плече, оставляла руку свободной, он ехал на прекрасном и златосбруйном боевом коне, который, сгибая несколько шею и подпрыгивая, словно просился на бег и как будто спорил с блеском седока. И каждому из своих родственников, а равно и всем, кто был выбран сражаться с итальянцами, он приказал одеться сколько можно великолепнее. Выехал также и князь Герард, сидя на коне белее снега, одетый в разрезную тунику, спускающуюся до пят, и имея на голове шляпу, наклоненную наподобие тиары и покрытую золотом. С ним выехали и бывшие при нем всадники, все люди отважные духом и высокие ростом. Когда начался этот бескровавый бой, многие с той и другой стороны стремительно нападали друг на друга, бросая в противников копья и отклоняя от себя удары. Тут можно было видеть, как одни опрокидывались и падали вниз головою и пле-{137}чами, а другие, словно мячик, вылетали из конского седла; одни повергались вниз лицом, другие падали навзничь, а иные, давши тыл, бежали без оглядки; одни бледнели, боясь подпасть под удары копья, и совсем закрывались щитом, а другие пламенели от восторга, видя, что противник прячется от страха. Воздух, рассекаемый быстрым бегом коней, волновал и со свистом колебал знамена. Всякий, кто посмотрел бы на это увеселение, без преувеличения сказал бы, что здесь сошлись Венера с Марсом и Беллона с Грациями: столько в этих играх было разнообразия и красоты. Римлян одушевляло необыкновенной ревностью желание превзойти латинян в искусстве владеть копьем и то, что они сражались в глазах царя — ценителя их действий; а итальянцев воспламеняло их всегдашнее высокомерие и непомерная гордость, а к тому же и мысль — как бы не уступить в войне на копьях первенства римлянам. Сам же император при этом поверг на землю зараз двоих всадников: наскакавши на коне на одного из них, он ударил его копьем с такой силой, что тот ниспроверг вместе с собой и своего соседа.

Удивив своим мужеством антиохийцев, которые теперь своими глазами увидели то, о чем прежде только слышали, царь решился предпринять обратный путь в Константинополь. Он предполагал идти без неприязненных действий и потому распустил войско, предоставив каждому отправляться, куда хочет. Но поступив {138} в этом случае не так, как следовало предводителю и как сам поступал прежде, он потерял весьма много войска вследствие поражения, понесенного задними отрядами. Поспешность, с которой солдаты выступали в путь, и ничем не сдерживаемое и беспорядочное их отправление в свои дома были причиной погибели немалого числа распущенных легионов при неожиданном нападении на них турков. Тогда многие на самом деле узнали, сколько добра заключается в предусмотрительности и как бесплодно и бесполезно позднее раскаяние, во сколько раз лучше спасительное и славное завтра, чем гибельное сегодня, хотя бы оно и льстило сначала доброй надеждой. И это жалкое поражение, может быть, было бы еще хуже, если бы царь, воротившись, не удержал напора турков и не повел войско в том порядке, в каком бы следовало вести его прежде. Когда он пришел на место, где лежали тела падших, и увидел множество убитых, то от скорби, говорят, ударял себя рукой по бедрам, часто испускал звуки сквозь губы, глубоко вздыхал и плакал, как обыкновенно поступают люди, когда они бывают поражены скорбью, увидев жалкое зрелище или услышав печальную весть. Ему сильно хотелось вознаградить себя за понесенное поражение и бесчестие; но как в эту минуту он не мог сделать ничего славного, то снова отправился в предположенный путь.

4. Не на одних только высоких властите-{139}лей народов и городов всегда косо смотрит зависть и постоянно поддерживает вблизи их злоумышленников,— нет, она не оставляет в покое и людей, не столь высоко поставленных. Так, не миновала она и Феодора Стиппиота, пользовавшегося большой доверенностью у царя. Воздвигнув против него бурю и ветры, неодолимая, она стала часто потрясать этого сильного человека, пока, наконец, не низвергла его и не довела до самого жалкого падения. Я включаю рассказ и об этом в историю, чтобы показать читателям, как трудно разгадать лукавство людское и как мудрено уберечься от него, как поэтому нужно всевозможно остерегаться соперников, которые при душе неблагородной и при скрытном характере наделены языком, говорящим не то, что у них на сердце, а главное — как нужно охранять уста и не давать языку опрометчиво вырываться за ограду зубов и укрепление губ, которыми природа окружила его, как бы двойной стеной. Тогдашний дромологофет не мог равнодушно смотреть на благосклонность судьбы к Стиппиоту и на чрезвычайное к нему благоволение царя. Ему несносно было, что Стиппиот мог во всякое время являться к самодержцу и свободно говорить с ним, мог все приводить в движение своим указанием и мановением, тогда как для него открывались двери к царю только в определенные часы, а о том, что делалось по одному лишь желанию Стиппиота, ему не удавалось грезить и во сне. Все это разжигало в нем зависть, {140} кололо его до глубины сердца, и вследствие того он поступает со Стиппиотом самым коварным и самым гнусным образом. Владея в высшей степени искусством строить козни, наделенный языком раздвоенным, как у змея-клеветника, бывшего первым виновником зла, он вкрался в дружбу этого человека, прикрыв низкие замыслы личиной доброго расположения и стакан с ядом подмазав по краям медом любви. Таким-то образом, говоря одно и думая другое, на устах выражая почтение, а в сердце чувствуя далеко не то, он обманул Стиппиота, в одном лишь этом случае простого и неосторожного. Оклеветав его перед царем как обманщика и злоумышленника он обвиняет его в предательстве, уверяя, что он расстраивает дела сицилийские. Когда же царь, бывший в то время еще в Киликии, потребовал от него доказательства, он ставит его за занавес, берет Стиппиота, как будто бы ему нужно было поговорить с ним о чем-то наедине, и приводит туда, где скрытно стоял царь. Начав разговор о предметах посторонних, он хитро сводит речь на дела сицилийские, сам же подает Стиппиоту повод порицать и охуждать распоряжения царя по делам Сицилии и затем прерывает разговор. Заронив в душу царя такую искру против Стиппиота и предоставив ей тлеть, он стал приискивать и хворост других обвинений, чтобы через то скорее ее разжечь. К тому же он получил в сердце новый жестокий удар: Стиппиоту вверен был {141} золотой, украшенный дорогими каменьями сосуд с красной жидкостью* и было поручено распоряжение в храме влахернском присягой, которой утверждалось преемство престола за венгерцем Алексеем и дочерью царя Марией,— обязанность, собственно относившаяся к должности логофета. По этому-то случаю он, говорят, составил глупейшее письмо от имени Стиппиота к королю сицилийскому и, подбросив его между книгами и бумагами Стиппиота, убедил царя послать в палатку Стиппиота нарочных, чтобы они отыскали его письмо к королю. Когда оно было найдено, царь вспыхнул гневом, как молнией, и Стиппиоту тогда же несправедливо выкололи глаза, и он стал слеп и уже не видел солнца. О всевидящее, правосудное Око! Для чего Ты часто терпишь такие преступления или даже более тяжкие злодеяния людей и не бросаешь тотчас же громов и молний, но медлишь наказанием! Неисследим суд твой и недоступен для помыслов человеческих. Но Ты поистине премудр и точно знаешь, что полезно нам, хотя мы малодушные и не постигаем судов твоих. Так-то, завидев змея ядовитого или заслышав в горах льва косматого, тотчас же можно убежать; всякого злодея можно умолить, слезами и мольбами тронуть; но чтобы укрыться от человека, который злоумышляет втайне против ближнего и в душе таит одно, {142} а говорит другое, для этого нужно много мудрости и необходимо содействие свыше.

Логофет, о котором мы говорим,— я прерву и еще на несколько времени связь моего повествования,— был человек недалекий в высших науках, не большой любитель и не усердный читатель священной философии. Но он имел превосходную осанку, владел даром говорить без приготовления и речью, которая лилась подобно прекрасному потоку, падающему с возвышения, и через то приобрел себе большую славу. Не имея себе соперников в обжорстве и превосходя всех в питье вина, он умел подпевать под лиру, играл на арфе и плясал кордакс**, быстро перебирая ногами. Жадно наливая себя вином и часто насасываясь им, как губка, он не потоплял, однако же, своего ума в вине, не шатался, как пьяные, не склонял головы на сторону, как бывает от хмеля, но говорил умно, так как питье лишь прибавляло живости и силы его уму, и становился еще одушевленнее в разговоре. Любя пиры, он не только весьма нравился царю, но приобрел большую любовь и у других владетельных лиц, которые жаловали веселый разгул. Приезжая к ним послом, одних он одолевал питьем и доводил до того, что им долго приходилось отрезвляться и освежать голову, а с другими равнялся. А это были люди, {143} которые вливали в свое брюхо по целым бочонкам, держали амфоры в руках, как стаканы, и всегда употребляли за столом геркулесовскую чашу. Так как зашла уже однажды речь об этом человеке, то да позволено будет рассказать и о следующих обстоятельствах, достойных памяти и повествования. Однажды он объявил царю Мануилу, что на известных условиях готов выпить наполненную водой порфировую чашу, которая прежде стояла во дворце перед китоном в открытом преддверии царя Никифора Фоки, обращенном к Вуколеону***, а теперь находилась в огромном раззолоченном андроне4*, построенном царем, о котором мы повествуем. Царь, удивленный его словами, сказал: «Хорошо, логофет» — и положил условием дать ему большое количество дорогих цветных материй и, золота, если сделает как сказал; если же нет — получит от него такую же плату. Логофет с удовольствием принял это условие и, когда чаша, вмещавшая в себя около двух хой5*, была наполнена доверху водой,— нагнувшись к сосуду, осушил ее, как {144} бык, сделавши одну только остановку, чтобы немного перевести дух,— и тотчас же получил от царя, что следовало по условию. Большой также охотник был он до зеленых бобов и ел их, как говорится, походя. Целые их полосы он истреблял и уничтожал не хуже чекалки. Однажды, стоя лагерем близ реки, завидел он на другом берегу полосу бобов. Тотчас же раздевшись донага и переплыв на другую сторону, он поел большую часть их, но и тем не удовольствовался. Связав остатки в пучки и положив на спину, он перетащил их через реку и, расположившись на полу в палатке, с наслаждением вышелушивал бобы, как будто долгое время постился и ничего не ел. При атлетическом сложении и при высоком росте он не был трусом, но глядел человеком храбрым и достойным той крови, от которой происходил по матери. При конце жизни, чувствуя угрызение совести за то, что оклеветал Стиппиота, он позвал к себе этого человека и со слезами просил прощения. Тот, не помня обиды, охотно простил его и вдобавок еще молился о спасении его души. Вот что я хотел сказать об этом и думаю, что мой рассказ не лишен для многих пользы, назидательности и занимательности.

5. Между тем у Мануила скончалась супруга, взятая из родов алеманнов. Терзаясь скорбью, он громко рыдал по ней, как будто бы с ее смертью лишился части собственного тела, почтил ее великолепным погребением и схоро-{145}нил в отцовской обители Пантократора. Затем, прожив во вдовстве и одиночестве столько времени, сколько считал приличным, решился вступить во второй брак, желая сделаться отцом детей мужского пола. Из многих мест приходили к нему и письма и предложения невест от царей, и королей, и владетелей земли; но всем невестам он предпочел одну из дочерей правителя Антиохии Петевина — разумею Антиохию, которая находится в Келесирии и которую напаяет Оронт и освежает западный ветер с моря. Этот Петевин, родом итальянец, был отличный всадник и владел ясеневым копьем лучше известного Приама. Отправив к нему знаменитых по своему происхождению сенаторов, царь через них ввел к себе в дом эту девицу и совершил брачное торжество. Это была женщина красивая, и очень красивая, и даже чрезвычайно красивая,— словом, необыкновенная красавица. В сравнении с ней решительно ничего не значили и всегда улыбающаяся и золотая Венера, и белокурая и волоокая Юнона, и знаменитая своей высокой шеей и прекрасными ногами Елена, которых древние за красоту обоготворили, да и вообще все женщины, которых книги и повести выдают за красавиц.

Теперь, намереваясь продолжать рассказ о турках, мы для ясности повествования изложим некоторые из событий предшествовавших. У государя турков Масута было много сыновей, но не меньше и дочерей. При конце {146} жизни, перед переходом туда, где его, как нечестивого, ожидали муки, он разделил между своими детьми некогда принадлежавшие римлянам, а в это время ему подвластные города и области. Одним оставил он в наследие одни города, другим — другие, а митрополию Иконию и что было в зависимости от нее выделил сыну своему Клицасфлану. Из зятьев же Ягупасану назначил Амасию, Анкиру и плодоносную область каппадокийскую со смежными им городами; а Дадуну предоставил богатые и огромные города Кесарию и Севастию. Но доколе. Господи, Ты будешь оставлять свое наследие на разграбление, и расхищение, и посмеяние народу глупому и немудрому, совершенно чуждому благочестивого исповедания и истинной веры в Тебя? Доколе будешь отвращать от нас лицо твое, Человеколюбче, доколе будешь забывать убожество наше и не внимать нашим воплям и рыданиям. Ты, скоро внемлющий угнетаемым? Доколе не отомстишь Ты, Господь мщений? Доколе будет продолжаться эта несообразность, что потомки рабыни Агари господствуют над нами — свободными? Доколе они будут истреблять и убивать твой святой народ, который призывает пресвятое имя твое, а между тем терпит такое продолжительное рабство и несет поношения и заушения от этих презренных пришлецов? Призри, любвеобильный Владыко, на тесноту содержимых в узах. Да возопиет к Тебе и ныне проливаемая кровь твоих рабов, как некогда — кровь Авеля. Возьми оружие и щит, вос-{147}стань на помощь нашу, укрепи мужа, которого сам изберешь и о котором благоволишь. Воздай седмерицею злым соседям нашим за все то зло, которое они сделали твоему наследию. Возврати нам твоей крепостью города и области, которые отняли иноплеменники, и поставь пределами для именующихся твоим именем восток с первыми лучами солнца и запад с лучами солнца последними.

Но неуместно, кажется, и не напрасно мы высказали это в своем кратком обращении к Богу и тем несколько облегчили душу, отягченную скорбью. Между тем дети Масута, разделив на три части полученные по наследству важнейшие отцовские владения или, точнее сказать, римские области, немного жили в мире и как прилично родственникам, но большей частью ссорились и враждовали между собой. Султан иконийский тотчас же стал дико и враждебно смотреть на топарха каппадокийского, а тот в свою очередь бросал неприязненные взгляды на него. И злые их замыслы друг против друга составлялись не во мраке и не тайно, но были явны и ими же самими открыты царю. Царь, желая погибели обоим, хотел, чтобы их неприязнь не ограничивалась одной только ссорой, но чтобы они, взявшись за оружие, открыто вступили в борьбу друг с другом и через то дали бы ему возможность спокойно наслаждаться их бедствиями, так как они были и иноплеменники, и люди нечестивые. С этой целью он через тайных агентов и того и дру-{148}гого возбуждал к войне друг против друга. Но явно склонялся на сторону Ягупасана и ему оказывал пособие своими подарками, потому что терпеть не мог султана, как человека скрытного, коварного и двоедушного, который не только замышлял погибель своим кровным родственникам, но и постоянно, как разбойник, грабил соседние римские земли. Вследствие этого Ягупасан, полагаясь на императора, выступает войной против султана, а тот в свою очередь выходит против него. Много раз они сходились и сражались; наконец, после большого пролития крови с той и другой стороны, победа склонилась на сторону Ягупасана, и они на время положили оружие. Ягупасан остался в своей стране, а султан отправился к царю, который в то время только что возвратился в столицу из западных стран, и, принятый дружески и с почетом, столько же обрадовал своим посещением царя, сколько рад был сам радушному гостеприимству. Мануил вследствие посещения султана не только льстился надеждой хорошо устроить дела восточные, рассчитывая радушным приемом очаровать сребролюбивого варвара, но и считал это событие славой для своего царствования. Поэтому, вступив вместе с султаном в Константинополь, он приказывает устроить триумф. И триумф был приготовлен великолепный: везде развешены были прекраснейшие и дорогие ковры, и все сияло разнообразными украшениями. Предполагалось, что царь будет шествовать в триумфе, при радостных кли-{149}ках и рукоплесканиях граждан и что вместе с ним пойдет и султан в этой великолепной процессии и будет разделять торжество и восклицания в честь императора. Но Бог упразднил торжество этого дня. Случилось землетрясение, от которого обрушилось много великолепнейших зданий; состояние воздуха было довольно неестественное и ненормальное: это и другие грозные явления, занимая и волнуя душу, не позволяли думать о триумфах. Притом же служители церкви божией и алтаря, да и сам царь, видели в этом недоброе предзнаменование и говорили, что Бог гневается и отнюдь не хочет допустить, чтобы человек, чуждый истинного благочестия, смотрел на триумф, который должен быть украшен священными вещами и изображениями и освящен крестом Христовым. Таким образом, триумф был устроен напрасно: царь не обратил на него никакого внимания, так что даже не исполнил того, что следовало по обычаю. Между тем султан пробыл довольно долго у царя, наслаждаясь зрелищем конских скачек в цирке. В это-то время один из потомков Агари, которого сначала принимали за чудодея, но который впоследствии оказался самым жалким человеком и явным самоубийцей, вызвался перелететь с находящейся в цирке башни все пространство ристалища. Поднявшись на эту башню, под которой внизу параллельными арками устроены отверстия, откуда пускаются лошади в бег, и над которой вверху стоят четыре медных вызолоченных {150} коня, с выгнутыми шеями, головами, обращенные друг к другу и готовые пуститься в бег,— он стал на ней как бы за барьером, из-за которого выходят состязающиеся. Он был одет в весьма длинный и широкий хитон белого цвета, кругом перетянутый обручами, отчего в этой одежде образовалось много широких складок. Агарянин рассчитывал, что, как корабль летит на парусах, так он полетит при пособии своей одежды, коль скоро ветер надует ее складки. Глаза всех устремились на него, в театре поднялся смех и зрители беспрерывно кричали: «Лети, лети; долго ли, сарацин, ты будешь томить души наши, взвешивая ветер с башни?» Между тем царь посылал людей отговорить его от его затеи; а султан, бывший также в числе зрителей, вследствие сомнительности успеха, в беспокойстве вскакивал с места от страха и боязни за своего соплеменника. Агарянин долго обманывал надежды зрителей, хотя постоянно следил за воздухом и наблюдал за ветром. Много раз распростирал руки и приводил их в движение, как распускаются и движутся на лету крылья, чтобы набрать более ветра, но всякий раз удерживался от полета. Наконец, когда ему показалось, что подул благоприятный и нужный для него ветер, он распростирается наподобие птицы, полагая, что пойдет по воздуху. Но на деле он вышел воздухоплавателем хуже Икара. Как тяжелое тело, он стремительно полетел вниз, а не держался в воздухе, как что-ни-{151}будь легкое, и наконец упал и испустил дух, переломав себе и руки, и ноги, и все кости. Этот полет сделался для городских жителей предметом постоянных насмешек и шуток над турками, бывшими в свите султана. Турки не могли даже пройти по площади без того, чтобы не быть осмеянными: бывшие на площади серебряники обыкновенно при этом стучали по железным частям столов. Когда дошло это до сведения царя, он рассмеялся, зная, как любит острить и шутить уличная толпа. Но так как эти выходки несколько уязвляли сердце варвара, то в угоду султану он принимал, по-видимому, меры к обузданию вольных шуток толпы.

6. Кроме удивительного угощения со стороны царя, султан получил еще из царских кладовых множество богатых даров, которые до того изумили его, что он недоумевал, оставил ли царь самому себе столько же и таких же сокровищ, и затем с радостью и со множеством дорогих вещей отправился домой. Император, зная, что всякий варвар падок на подарки, но в особенности желая блеснуть перед Клицасфланом и поразить его множеством сокровищ, которыми изобиловало римское царство, приказал в одном из великолепнейших покоев дворца разложить в порядке все, что предположил дать ему в подарок. Тут было золото и серебро в монете, драгоценное платье, серебряные чаши и золотые фириклеи*, бога-{152}тейшие ткани и другие отличные вещи, у римлян очень обыкновенные, но у варваров редкие и большей частью даже совсем невиданные. Войдя в этот покой и пригласив туда и султана, царь спросил его, что бы он хотел получить в подарок из находящихся здесь сокровищ. Когда же тот сказал, что будет доволен всем, что подарит ему царь, он снова спросил, мог ли бы хотя один из римских неприятелей выдержать нападение римлян, если бы он употребил эти сокровища на наемное и туземное войско. Султан с удивлением отвечал, что, если бы он владел таким богатством, то давно покорил бы себе всех окрестных врагов. Тогда царь сказал: «Отдаю тебе все это, чтобы ты знал, как я люблю дарить и как велики мои подарки, и чтобы понял, каким богатством владеет тот, кто дарит одному столько дорогих вещей». Ослепленный корыстью, султан и обрадовался и изумился этой подачке и обещал предоставить царю Севастию с ее областью. А Мануил, радостно приняв это обещание, обязался дать ему и еще сокровищ, если он оправдает свои слова на деле. И точно, еще прежде, чем варвар исполнил свое обещание, Мануил, желая предупредить его непостоянство и держась пословицы: куй железо, пока оно горячо,— сделал так, как сказал, отправив вновь к султану через Константина Гавру много драгоценных вещей и всякого рода оружия. Но тот, человек фальшивый и решительно никогда не знавший верности в {153} обещаниях, лишь только прибыл в Иконию, забыл об условии и, опустошив Севастию и покорив смежные с ней земли, все это обратил в собственное владение. Когда же лишил Дадуна принадлежавшей ему области и, присвоив себе Кесарию, принудил его бежать и скитаться, обратился и против остального родственника — разумею Ягупасана,— пламенея желанием овладеть и его страной и умертвить его самого. Ягупасан, со своей стороны, также стал собирать войско и готовился к борьбе с ним как уже более сильным соперником; но смерть скоро прервала его заботы. Тогда Дадун тайно вошел было в амасийскую сатрапию, как оставшуюся без властителя, но, быв выгнан оттуда, сделался причиной смерти для пригласившей его супруги Ягупасановой. Амасийцы возмутились и отомстили ей смертью за то, что она тайно хотела предоставить власть Дадуну, а Дадуна далеко прогнали, потому что не хотели иметь его своим властителем. Но не могли они точно так же одолеть и Клицасфлана, напротив, он одержал над ними верх и, как прежде овладел Каппадокией, так теперь взял и Амасию. У этого человека все дела шли скоро и необыкновенно счастливо, хотя тело его не было хорошо сложено и развито, но было уродливо во многих главных членах. Так, прежде всего, руки у него были будто вывихнутые, ноги прихрамывали, отчего он большей частью ездил в повозке. Эти-то недостатки подали повод Андронику, любившему подтрунить, как едва ли {154} кто другой, необыкновенно колкому остряку, умевшему ловким словцом навсегда осмеять дурное дело или недостатки тела, подали повод в насмешку называть его Куцасфланом**. Но каков бы ни был султан по устройству своего тела,— а был он, конечно, таков, каким создала его природа,— только, сделавшись обладателем обширной страны и имея в своем распоряжении множество войска, он не захотел жить в покое. Склонный по природе к мятежу и смутам, вечно волнующийся, как какой-нибудь морской залив, он неожиданно нападал на римлян, когда мог им вредить, и часто безвинно начинал с ними войну, нарушая условия и пренебрегая договорами без всякой причины — единственно потому, что так ему хотелось. Не оставил он в покое даже и Мелитину, но, имея возможность низвергнуть и ее эмира, он, несмотря на то, что этот человек был одной с ним веры и не сделал ему никакой обиды, бесстыдно сам выдумал и составил против него обвинение и за то выгнал его из Мелитины. Потом, тайно подкравшись и к своему родному брату, он и его заставил бежать. Все эти беглецы пришли к императору. Но это случилось после. А тогда, приобретши большую силу, он отложил почтительность к царю и стал требовать от него того уважения, которое сам прежде оказывал ему, когда был стесняем неудачами в делах. Изменя-{155}ясь, по обычаю варваров, с обстоятельствами, он вообще и унижался до крайности, когда был в нужде, и опять тотчас же возносился, как скоро счастье склонялось в другую сторону и награждало его благоприятным ходом дел. А как, по пословице, клин клином выгоняется, то по временам он ласкался к царю и оказывал ему уважение и, хотя больше походил на дикого зверя, чем на сына, но воздавая царю славу отца, сам пользовался от него честью сына. Таким образом, в письмах, которые они писали друг другу, царь назывался отцом, а султан — сыном. Но и это не могло соединить их искренней дружбой и даже не предохранило от нарушения мирных договоров. Султан, словно выступающий из берегов поток, потоплял и уносил все, что ни попадалось на пути, или, как ядовитый змей, пожирал много наших городов, извергая на них яд своей злобы. А царь или воздвигал несокрушимую плотину войска и тем останавливал его разливы и давал ему обратное течение, или чарами золота наводил сон мира на его веки, заставлял его склонить голову, когда она была уже поднята на добычу, и останавливал его, когда он уже полз и тащил за собой войско. А однажды, чтобы остановить турков, которые, как огромные стада овец, разбрелись по римским пределам, он напал на пентапольцев. Персы не посмели вступить с ним в бой, и он, захватив множество людей и скота, с торжеством возвратился домой. В это-то время {156} Солиман, главнейший между вельможами султана, явился к царю и много говорил в защиту султана, стараясь доказать, что турки действуют без его воли и согласия. Он искусно выставлял в благоприятном виде все, что рассказывал; но дела противоречили его словам и явно обличали его во лжи. Несмотря, однако же, и на это, Солиман не потерпел от царя никакой неприятности. По обычаю варваров он безмерно льстил императору и, всячески стараясь обмануть его, предложил ему со своей конюшни быстроногих коней. Царь принял коней и, похвалив Солимана за его доброе расположение и покорность,— хотя это расположение происходило не от души, но зависело от обстоятельств,— отпустил его в надежде, что он расскажет султану обо всем, что ему было небезызвестно, и укорит его за непостоянство, вероломство и лукавство. Но нельзя было думать, чтобы после этого султан остался в покое или хоть на короткое время отложил свое мщение римлянам. И действительно, он по-прежнему, как вор, продолжал свои грабежи. Между прочим, выслав и отборные фаланги во Фригию, опустошил Лаодикию, которая тогда не была еще заселена так, как ныне, и не была ограждена прочными стенами, но, подобно селениям, была разбросана по склонам тамошних возвышенностей. Выведя отсюда множество пленников и огромное количество скота, он немало людей и казнил, в том числе и архиерея Соломона, который, хотя и был скопцом, но имел любезный характер {157} и по своим добродетелям близок был к Богу. Своим приближенным султан в насмешку говаривал, что чем более будет он делать зла римлянам, тем больше должен ожидать себе добра от царя. На чьей стороне, говорил он, победа, к тому обыкновенно приходят в гости и дары, чтобы остановить дальнейшие победы, подобно тому, как за больными воспалительной болезнью ходят с особенной заботливостью, для того чтобы отвлечь и остановить дальнейшее распространение болезни. Впрочем, и Мануил после этого не остался в покое, но сначала через Цикандила Гуделия, а потом через Михаила Ангела напал на тех турков, которые, будучи богаты стадами, нуждаются в лугах и пастбищах и поэтому оставляют свои жилища и со всеми семействами переходят в римские пределы. Эти вожди, взяв легкое войско и распределив его по отрядам, выступили с ним против турков. Считая ночь более удобным временем для нападения на неприятелей, они раздали войску пароль, приказав кричать во время ночного сражения с турками: «Железо»,— чтобы таким образом можно было по этому слову узнавать и пропускать соотечественников и убивать, как иноплеменников, тех, кто будет проходить молча. Этот пароль, раздававшийся в продолжение всего сражения, различал племена, и таким образом железо, как говорит Давид, пронзало души персов. Наконец, после продолжительного уже кровопролития, турки, поняв значение произно-{158}симого римлянами слова, вместе с ними и сами стали кричать до тех пор, пока наступивший рассвет не разлучил войска. Много было в то время и других набегов, как со стороны этого царя на турков, так и со стороны турков на римлян. Но я опустил все те, в которые не случилось ничего замечательного и рассказ о которых навел бы только скуку на читателя; потому что большей частью пришлось бы повторять одно и то же, не привнося в рассказ ничего нового.

ЦАРСТВОВАНИЕ МАНУИЛА КОМНИНА

КНИГА 4

1. Намереваясь опять говорить о делах пэонийских, для ясности рассказа скажу наперед вот что. У тогдашнего правителя гуннов Яцы* было два родных брата, Стефан и Владисфлав, и двое сыновей, Стефан и Вела. Один из братьев, Стефан, вырвавшись из родственных рук, готовых погубить его, убежал в Константинополь и, ласково принятый самодержцем Мануилом, не только нашел у него самое {159} радушное гостеприимство, но и женился на племяннице его Марии, дочери севастократора Исаака. Немного спустя и третий брат, Владисфлав, по следам Стефана, также явился к Мануилу, не столько оттого, что не был любим Яцей, как бы следовало, или боялся его козней, сколько увлеченный слухом о счастливой жизни брата Стефана и желанием побывать у него. Не обманулся в своих надеждах и Владисфлав: и он был принят царем сообразно с достоинством его происхождения, и вообще нашел все так, как предполагал. Он мог бы и жениться на любой женщине, и даже женщине царской крови; но удержался от брака, опасаясь, что, привязанный ласками жены, он забудет о возвращении в отечество и через то повредит своим делам. Что же потом? Умирает король гуннов Яца, и умирает смертью спокойной: сама природа расстроила гармонию настроенного ею инструмента и разобрала его на составные части. Власть его переходит к сыну его Стефану. Царь между тем, обрадовавшись этому неожиданному случаю, сообразил, что если сатрапия гуннов перейдет к зятю его по племяннице Стефану,— так как он действительно имел на то право,— то, во-первых, это ему самому доставит славу, а во-вторых, и римское царство через это, может быть, будет получать оттуда часть доходов и уж во всяком случае будет бесспорно владеть Зевгмином и Франгохорием. Вследствие этого он стал стараться о приведении в исполнение сво-{160}их соображений. Тотчас же отправлены были в страну гуннов послы с тем, чтобы они условились с гуннами о предоставлении царского венца Стефану; а спустя немного времени прибыл и сам царь в Сардику. Но гунны при первом слухе о Стефане отказались от него, даже не хотели слышать его имени, ссылаясь как на другие причины, почему отвергают его, так особенно на то, что он женился у римлян. Они находили совершенно невыгодным для себя допустить к правлению человека, который по браку состоит в родстве с римским царем, опасаясь, как бы не вышло того, что, тогда как гунны будут находиться под его управлением, сам он будет под властью и в зависимости у римского царя. Поэтому они и к Стефану, отправившемуся было туда, не оказали никакого расположения, и бывших с ним царских послов отпустили ни с чем. Тогда царь, признав необходимым оказать Стефану более действительную помощь, и сам выступает из Сардики и приходит к берегам Дуная, именно в Враницову и Велеград, и в то же время вместе со Стефаном высылает с войском племянника своего Алексея Контостефана. Эти, прибыв в Храм*, делали все, что только было можно, для того, чтобы добиться царства: подкупали вельмож пэонийских дарами, обольщали ласками, увлекали большими обещаниями, но успели только в том, что гунны признали своим правителем Владисфлава — родного брата Стефана. Когда же и Владисфлав спустя немного {161} времени после получения власти скончался, они опять склонились на сторону Стефана, сына Яцы. Царь не мог перенести этого равнодушно; да и Стефан, брат Яцы, при содействии царя, стал употреблять всевозможные усилия, чтобы как-нибудь добиться власти. Это было причиной многих войн. Когда же царь просватал дочь свою Марию за сына Яцы Велу, которого предполагал даже сделать наследником своего царства, то противники Стефана из гуннов, чтобы пресечь и уничтожить всякую надежду на успех и избавить самих себя от хлопот, оставив прежний образ противодействия окольными и дальними путями, решились обманом извести ненавистного им Стефана. Яд показался им самым лучшим средством для того, чтобы лишить его жизни. Они стали искать человека, который согласился бы поднести Стефану смертоносную чашу, и когда нашли одного из слуг Стефана, по имени Фома, предложили ему награду. Этот Фома всегда готов был из-за низкой прибыли лишить человека жизни, разлучить душу с телом, и такой был мастер на это дело, что даже сам от себя придумал другой способ, как поскорее отправить Стефана в царство мертвых. Когда Стефан нечаянно порезал себе жилу до крови, Фома накладывает ему на рану повязку, намазанную ядом. Яд распространился и разлился по всему телу и, когда проник в самые важные части организма, лишил Стефана жизни. Смерть этого человека ясно показала, как неверны и ничтожны замы-{162}слы людские, как тщетно люди стремятся к тому, что для них недостижимо, и как напрасно трудятся над своими предприятиями, если Божественная десница свыше не содействует им, не поддерживает их и не руководит ими в их советах и действиях. И между тем как Стефан лежал убитым таким образом, и труп его, поруганный, оставался без должного погребения, Зевгмин принужден был сдаться гуннам на капитуляцию. Царь, услышав об этом, объявляет войну против гуннов.

2. В это же время возвратился в отечество и Андроник, снова бежавший из заключения и проживавший в Галице. Галица — это одна из топархий, принадлежащих россам, которых называют также иперборейскими скифами. А убежал Андроник вот каким образом. Он притворился больным, и ему назначен был в услужение молодой комнатный слуга из иностранцев, и притом плохо знавший наш язык. Этому слуге — так как ему только одному и доступен был вход в тюрьму — Андроник поручает унести потихоньку ключи от дверей башни в то время, когда стражи, порядочно подвыпив, уснут после обеда, и с этих ключей сделать из воска точный снимок, так чтобы он во всем соответствовал подлиннику и вполне походил на него. Невольник исполняет приказание и приносит Андронику слепки ключей. Андроник поручает ему показать их сыну своему Мануилу и сказать, чтобы он как можно скорее приказал сделать из меди такие же {163} ключи и, кроме того, чтобы в амфоры, в которых приносится ему к обеду вино, положил льняные веревочки, клубки ниток и тонкие снурки. Когда все это приведено было в исполнение, замки ночью отпираются, темница без труда отворяется и Андроник, при содействии невольника, который помогал ему в этом деле, получив от него подарок, выходит с веревками в руках. Остаток этой ночи он проводит в густой и высокой траве, которой поросли некоторые места дворцового двора, куда обыкновенно никто не ходил. И второй и третий день он скрывался от поисков в траве. Когда же искавшие утомились розысками по разным местам дворца, Андроник устраивает из палок лестницу и, спустившись со стены между двумя башнями, входит в лодку, ожидавшую его, по уговору, у скалистого морского берега, которым окружена выходящая на море городская стена и о который разбиваются бурные волны. Человек, который принял Андроника в лодку, прозывался Хрисохоопулом. Но едва успели они отплыть от берега, как уже их задерживают стражи вуколеонские, которые всю ночь смотрят, чтобы ни одна лодка не проходила близ царского дворца. Этот надзор начался с того времени, как Иоанн Цимисхий, поднятый в корзине, напал ночью на Никифора Фоку. Таким образом, Андроник чуть было опять не попал под стражу и в более тяжкие оковы, или даже едва было меч не прекратил его жизни и не пресек многих дальней-{164}ших его похождений. Но и тут собственная изобретательность избавила от опасности этого находчивого человека, доставив из своего сада нужное по обстоятельствам лекарство, подобно тому, как некогда Давида в Гефе спасли перемена в лице, звук тимпана и неистовое движение ногами. Притворившись домашним слугой, убежавшим из долговременного заключения, Андроник стал просить поймавших пощадить его, так как он уже и прежде немало потерпел от господина своего да и теперь должен будет расплатиться за побег. А своим господином он называл Хрисохоопула, причем нарочно переменял язык греческий на варварский и притворялся, будто весьма мало его понимает. И сам Хрисохоопул также просил стражей отдать ему Андроника, как его; беглого раба и, подкупив их дарами, успел освободить его. Таким образом, Андроник сверх чаяния пришел в свой дом, называемый Вланга, снял с ног своих оковы и, увидевшись со своими домашними, в одно и то же время и приветствовал их, как человек, только что вошедший, и простился с ними, как отъезжающий на чужую сторону. Достигши Меливота, он садится здесь на приготовленных для него лошадей и бежит прямо в Анхиал*. По прибытии сюда открывается Пупаке, который первый, как я уже сказал, взошел на лестницу на {165} острове Корифо, и, получив от него съестные припасы на дорогу и проводников, отправляется в Галицу. Но когда Андроник считал уже себя вне опасности, так как уже скрылся от преследований и достиг пределов Галицы, куда стремился, как в спасительное убежище, тогда-то именно он и попадается в сети ловцов. Влахи, предупрежденные молвой о его бегстве, схватили его и опять повели назад к царю. Не имея для себя ни в ком ни спасителя и избавителя, ни друга-защитника, без оруженосца, без слуги, этот изобретательный человек опять нашел себе пособие в своей хитрости. Чтобы обмануть тех, которые вели его, он притворился, будто страдает поносом, часто сходил с лошади и, отойдя в сторону, готовился к отправлению естественной нужды, отделялся от спутников и оставался один, как будто его действительно беспокоил понос. Много раз он делал так и днем и ночью и наконец обманул своих спутников. Однажды, поднявшись в темноте, он воткнул в землю палку, на которую опирался в дороге, как человек больной, надел на нее хламиду, наложил сверху шляпу и, таким образом сделав нечто похожее на человека, присевшего для отправления естественной нужды, предоставил стражам наблюдать вместо себя за этим чучелом, а сам, тайно пробравшись в росший там лес, полетел, как серна, освободившаяся от тенет, или птица, вырвавшаяся из западни. Когда стражи увидели наконец его проделку, они броси-{166}лись бежать вперед, полагая, что Андроник следует тому же направлению, по которому шел прежде. Но он обратился назад и другим путем направился в Галицу. Пупаки между тем по приказанию царя был взят и всенародно наказан многими ударами плети по плечам и спине. Потом глашатай публично водил его привязанным веревкой за шею и громко провозглашал: «Так наказывается бичами и всенародно водится всякий, кто принимает к себе в дом приходящего к нему врага царева, дает ему необходимое на дорогу и отпускает его». А Пупаки, пристально и с веселым лицом смотря на собравшийся народ, говорил: «Пусть кто хочет бесчестит меня так за то, что я не выдал пришедшего ко мне благодетеля и не выгнал его с жестокостью, но сколько можно было услужил ему и проводил его в радости!». Что же касается Андроника, он принят был правителем Галицы с распростертыми объятиями, пробыл у него довольно долго и до того привязал его к себе, что вместе с ним и охотился, и заседал в совете, и жил в одном с ним доме, и вместе обедал.

Поделиться с друзьями: