ЖАНРЫ

Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:

Вернувшись из церкви, молодые и старые весело сели ужинать. На пол положили большие холщовые мешки, поверх расстелили домотканые льняные скатерти. Домашние макароны дымились в больших мисках красной и желтой глины, а на деревянных тарелках красовались ломти поросятины, ловко нарезанные Пьетро и прожаренные в самый раз.

Сидели тоже на полу — на циновках и на мешках. Яркое пламя очага освещало розовым светом лица пирующих — совсем как трапеза гомеровских героев. А сколько пили!

После ужина хозяин велел женщинам удалиться. Мужчины сели у очага и начали состязание. Лица у них побагровели, глаза слипались от сытости, но все же блестели.

Начал старый хозяин.

— Скажи, — запел он по-сардински [139] , — скажи мне, зятек, что, по-твоему, лучше — обратиться в семь щепоток жалкой пыли или найти свое тело нетленным в день страшного суда.

Пьетро поправил берет и ответил:

— Невеселая это песня, — пел он, — вспомним о другой: споем о любви, о радости, о прекрасных Венерах… о добрых, о веселых вещах.

Всем понравился его языческий ответ, но старый певец рассердился и спел, что, мол, противник просто не хочет ответить, потому что не умеет слагать песни на высокие темы.

139

В Центральной и Южной Сардинии говорят не на итальянских диалектах, а на сардинском языке — самостоятельном языке романской группы.

Пьетро снова поправил берет и снова запел по-сардински:

— Ну, ладно, я отвечу. Не по душе мне твоя песня, невеселая она, не хочу я думать о смерти, да еще в такую ночь, но, если хочешь, скажу: какое мне дело, сгниет мой труп или нет? Что мы после смерти? Ничто. Пусть будет тело здоровым и сильным при жизни, чтобы трудиться и радоваться… вот и все!

Хозяин опять ответил ему. Пьетро защищал радости жизни, старики поддакивали, даже слепой радостно кивал. Хозяин представлялся сердитым, но в душе был доволен — вот как хорошо складывает песни его будущий зять! Даст бог, не уронит семейной чести!

Стремясь доказать тщету плотских радостей, дядюшка Диддино пил сам и подливал другим. Часам к трем пополуночи все были пьяны. Только слепой, который пил лучше всех, и Пьетро, который выпил меньше других, сохраняли ясность мысли.

Но Пьетро был опьянен успехом и вздрагивал от радости, вспоминая, что ему вечером обещала Мария Франциска. Постепенно слабели голоса певцов. У хозяина заплетался язык; Пьетро притворялся, что засыпает. Наконец все уснули, один слепой не спал и грыз набалдашник своей палки.

Во дворике пропел петух.

Пьетро открыл глаза и взглянул на слепого.

«Не увидит», — подумал он, осторожно встал и вышел из комнаты во внутренний дворик.

Мария Франциска тихо спустилась по наружной лестнице и упала в его объятия.

Слепой прекрасно понял, Что кто-то ушел; он даже подумал, что это, наверное, Пьетро, но не шевельнулся — только пробормотал:

— Слава господу в небесах и мир на земле добрым людям.

А за стенами дома луна скользила меж прозрачных облаков, и в серебристой ночи горячий восточный ветер нес запах моря и жар пустыни.

Перевод Н. Трауберг

Луиджи Пиранделло

Длинное платье

Для Диди это было первым настоящим путешествием. Шутка сказать — из Палермо в Цунику. Почти восемь часов поездом.

Цуника была для нее обетованной землей, правда очень далекой, но далекой скорее во времени, чем в пространстве. Когда Диди была еще совсем маленькой, отец привозил ей из Цуники какие-то необыкновенные душистые плоды, цвет, вкус и запах которых Диди никак не могла припомнить впоследствии, хотя отец и потом продолжал привозить ей оттуда и иссиня-черную шелковицу в глиняных деревенских посудинах, выложенных виноградными листьями, и груши, прозрачно-восковые с одного бока и кроваво-красные с другого, даже с зелеными листиками, и переливающиеся всеми цветами радуги сливы, и фисташки, и сладкие сицилийские лимоны.

И хотя с некоторых пор Диди уже отлично знала, что Цуника — всего лишь пыльный городишко Центральной Сицилии, опоясанный грядами жженой серы и выщербленными известковыми скалами, ослепительно сверкавшими под яростными лучами солнца, и что фрукты — конечно, столь непохожие на сказочные плоды ее детских грез — привозились из поместья Чумиа, расположенного за много километров от этого города, — и вот тем не менее при одном упоминании Цуники перед ее глазами вставал непроходимый лес сарацинских олив, возникали просторы густо-зеленых виноградников и ярких садов, обнесенных живыми изгородями, над которыми роились пчелы, ей мерещились подернутые ряской пруды, цитрусовые рощи, напоенные одуряющим запахом жасмина и апельсиновых деревьев.

Обо всем этом Диди слышала от отца. Сама она никогда не бывала дальше Багерии, что возле Палермо. В белую Багерию, спрятавшуюся от огнедышащей синевы неба в густую зелень, Диди вывозили на лето. В прошлом году она ездила еще ближе, в апельсинные рощи Санта-Флавия. Правда, тогда еще она бегала в коротких платьицах.

А вот теперь ради столь длительного путешествия она впервые в жизни надела длинное платье.

Диди сразу же показалась себе совсем другой. Просто взрослой. Даже взгляд ее посерьезнел и, казалось, под стать платью приобрел трен — она так уморительно поводила бровями, словно волокла трен своего взгляда, и при этом вздергивала свой задорный носик, подбородок с ямочкой и поджимала губки — губки настоящей дамы, облаченной в длинное платье, губки, скрывавшие зубы, подобно платью, скрывавшему ее маленькие ножки.

Вот если бы только не этот Коко, ее старший брат, плут Коко, который, устало откинувшись на красную спинку дивана купе первого класса и посасывая сигаретку, приклеившуюся к верхней губе, время от времени так тяжело вздыхал и нудно твердил:

— Диди, не смеши меня.

Боже, как она злилась! Боже, как чесались у нее руки!

Счастье Коко, что, следуя моде, он не носил усов! Не то Диди мигом бы выдрала их, набросившись на него, словно разъяренная кошка.

Но Диди только сдержанно улыбалась в ответ и бесстрастно отвечала:

— Милый, если ты такой дурак…

Не дурак, а просто идиот. Подумать только! Смеяться над ее платьем или, предположим, даже над выражением ее лица, — и это после того серьезного разговора, который был у них накануне вечером по поводу этого таинственного путешествия в Цунику…

Разве не походило их путешествие на военную экспедицию, на штурм хорошо укрепленного горного замка? Разве не было ее длинное платье главным оружием этого штурма? Так что же смешного в том, что она заблаговременно делала смотр этому оружию, училась обращению с ним?

Накануне вечером Коко сказал ей, что наконец приспело время всерьез потолковать об их делах.

Диди только вытаращила на него глаза.

Об их делах? Каких делах? Разве могли быть у нее какие-то дела, о которых стоило бы толковать, да еще серьезно?

Оправившись от первого удивления, Диди расхохоталась.

Она знала только одну особу, как бы нарочно созданную для того, чтобы думать о делах — своих или чужих, безразлично. Этой особой была донна Сабетта, ее гувернантка, которую Диди называла донной Бебе или, в скороговорке, просто донной Бе. Донна Бе постоянно думала о своих делах. Когда Диди особенно досаждала ей своими неожиданными сумасбродными выходками, бедняжка, доведенная до отчаяния, делала вид, что плачет, и, хватаясь руками за голову, начинала причитать:

Поделиться с друзьями: