ЖАНРЫ

Итальянские новеллы (1860–1914)
Шрифт:

Мысли не появлялись у него последовательно, одна за другой — ведь ему очень редко выпадала возможность поговорить с кем-нибудь; потому он и не спешил разбираться в них, а привык, чтобы они приходили и прояснялись постепенно, как появляются на ветвях почки под лучами солнца. «Но и птицы, — добавил он, — должны добывать себе корм, а когда снег покрывает землю, они умирают». Потом он еще подумал: «Ты тоже как птица, но когда приходит зима, ты можешь сидеть у окошка и ничего не делать».

Но Альфонсо говорил, что он должен ходить в школу и учиться. Иели таращил глаза и весь превращался в слух, когда барчук начинал читать; он подозрительно смотрел на книгу и на Альфонсо и слушал с тем легким дрожанием век, которое у животных, наиболее близких к человеку, означает напряженное внимание. Ему нравились стихи — они ласкали его слух какой-то странной гармонией; иногда он хмурил брови, вытягивал шею — казалось, в голове у мальчика совершается какая-то напряженная работа; он утвердительно кивал и, лукаво улыбаясь, почесывал затылок. Когда же барчук принимался писать, желая похвастаться тем, что он умеет, Иели мог часами наблюдать за Альфонсо, время от времени бросая на него быстрый и недоверчивый взгляд. Он не мог себе представить, что можно повторить на бумаге слова, сказанные им или Альфонсо, и даже те слова, которых он вовсе не говорил, — потому-то мальчик и улыбался так лукаво.

Каждая новая мысль, стучавшаяся в его мозг, делала Иели подозрительным; казалось, он обнюхивает ее с таким же диким недоверием, как это делала Разноглазая. Однако он ничему не удивлялся. Когда ему сказали, что в городе лошадей запрягают в экипажи, он остался невозмутимым, сохранив ту маску восточного равнодушия, которая составляет отличительную особенность сицилийского крестьянина. Казалось, он инстинктивно укрывается за стенами невежества — этой крепости бедняков. Если у него не хватало доводов, он каждый раз с упрямой, почти хитрой улыбкой повторял: «Я ведь бедняк, я ничего не знаю».

Иели попросил своего друга написать имя «Мара» на клочке бумаги, который он бог знает где нашел: он собирал все, что видел на земле, — и завернул бумажку в тряпочку. Однажды, помолчав немного и озабоченно посмотрев по сторонам, мальчик с самым серьезным видом сказал Альфонсо:

— У меня есть возлюбленная.

Альфонсо, хотя и умел читать, вытаращил глаза.

— Да, — повторил Иели, — Мара, дочь дядюшки Агриппино; она жила здесь, а теперь — в Маринео, там, внизу, в большом доме, который виден с конского выгона.

— Да ну! Значит, ты женишься?

— Да, когда вырасту большой и буду получать шесть унций в год за работу. Мара еще ничего не знает.

— Почему же ты не сказал ей?

Иели покачал головой и задумался. Потом размотал тряпочку и развернул клочок бумаги с надписью.

— Это правда, что тут сказано «Мара»: ее читал и дон Джезуальдо, полевой сторож, и фра [15] Кола, когда приходил сюда за бобами. Если человек умеет писать, — сказал затем Иели, — это все равно, что он хранит слова в коробке из-под огнива; он может носить их в кармане и посылать повсюду.

15

Фра — брат (о монахе, итал.).

— Что же ты теперь будешь делать с этой бумажкой? Ведь ты не умеешь читать, — спросил Альфонсо.

Иели пожал плечами, но снова аккуратно завернул свой исписанный листочек в тряпицу.

Мару он знал еще с детства. Знакомство началось с хорошей потасовки, когда они встретились однажды на равнине, собирая ягоды в ежевичных зарослях. Девочка, зная, что она «у себя», схватила Иели за шиворот, как пора. Сначала они обменивались тумаками: стукнет один, потом другой — так бондарь колотит по обручам бочек; наконец, устав, успокоились, но продолжали держать друг друга за волосы.

— Ты чей? — спросила Мара.

А так как Иели, менее общительный, чем она, молчал, девочка сказала:

— Я Мара, дочь Агриппино, сторожа всех этих полей.

Тогда Иели молча оставил добычу, и девочка принялась собирать ежевику, рассыпавшуюся в сражении, время от времени с любопытством поглядывая на своего противника.

— По ту сторону мостика, за садовой изгородью, столько крупной ежевики, — заметила девочка, — что ее клюют куры.

Между тем Иели тихонько уходил; Мара же, проводив его глазами, пока он не скрылся в дубняке, повернулась и бросилась без оглядки домой.

Но с этого дня они начали привыкать друг к другу. Мара приходила сучить паклю на перилах мостика, а Иели в это время потихоньку подгонял табун к подошве холма. Сначала он ходил вокруг, подозрительно посматривая на девочку со стороны, но потом стал понемногу приближаться осторожным шагом собаки, привыкшей к побоям. Когда они наконец очутились рядом, то долгое время просидели, не открывая рта. Иели внимательно наблюдал за сложной штукой — вязанием чулок, которым занималась Мара по приказанию матери, а девочка смотрела, как Иели вырезал красивые завитушки на палках из миндального дерева. Потом они, не сказав ни слова, разошлись в разные стороны; завидев дом, девочка пустилась бегом, так что юбка на ее розовых ножках высоко поднималась.

Когда поспевали фиги, дети по целым дням шелушили их, забравшись в гущу кустарников. Они бродили под вековым орешником, и Иели так умело сбивал орехи, что они сыпались густым градом; девочка с радостным криком набирала их сколько могла, а потом проворно удирала, держа за углы свой фартучек и покачиваясь, как старушка.

Зимой, в большие холода, Мара не смела высунуть носа наружу. Иногда по вечерам на конском выгоне или на холме Макка был виден дым маленьких костров из сумаха; их разжигал Иели, чтобы не замерзнуть, как те синицы, которых он находил по утрам за камнями или между комьями земли. Лошадям тоже было приятно помахать хвостами около огня, и они прижимались друг к другу, чтобы хоть чуточку согреться.

В марте на равнину снова прилетали жаворонки, на крыши — воробьи; на кустарниках появлялись листья, а в зарослях — гнезда. Мара и Иели опять начинали бродить по мягкой траве, среди цветущего кустарника, под деревьями, еще обнаженными, но уже начинавшими покрываться зелеными почками. Иели ищейкой рыскал в терновнике, вытаскивая из гнезд маленьких скворчат, — они растерянно таращили глазки, похожие на горошины перца. Дети частенько таскали за пазухой крольчат — они были маленькие и почти голые, но уже беспокойно поводили длинными ушами. Бродили по полям вслед за табуном, ходили по стерне за жнецами, неторопливо шли за лошадьми, замедляя шаги всякий раз, когда одно из животных останавливалось, чтобы щипнуть клочок травы. Вечером, дойдя до мостика, расходились в разные стороны, даже не попрощавшись.

Так прошло лето. Солнце начинало уже спускаться за Крестовый холм, а когда темнело, вслед за ним к горе через заросли кактусов летели краснозобки. Стрекотание цикад и кузнечиков смолкло; в воздухе разливалась глубокая грусть.

В это время в домике Иели неожиданно появился его отец, пастух: он схватил в Раголетти такую лихорадку, что еле держался на осле, на котором приехал. Иели проворно зажег огонь и побежал к соседям, чтобы раздобыть несколько яиц.

— Лучше постели немного соломы у огня, — сказал отец, — я чувствую, что меня опять начинает трясти…

Приступ лихорадки был так силен, что дядюшка Мену под своим большим плащом, переметной сумой, снятой с осла, и Иелиным мешком дрожал около пылающих в огне веток, как ноябрьский лист; лицо его при свете пламени было мертвенно белым. Заходили крестьяне из поместья и спрашивали: «Как вы себя чувствуете, кум Мену?» Бедняга в ответ лишь скулил, словно беспомощный щенок. «Эта малярия убивает вернее ружейного выстрела», — говорили друзья, грея у огня руки.

Позвали доктора, но это были выброшенные деньги. Будь это обыкновенная малярия, ее бы и ребенок мог вылечить, а уж имея хину, от нее можно было избавиться в два счета; но болезнь кума Мену была из тех, что убивают в любом случае. Больной издержал на хину бог весть сколько денег, но это было все равно что бросать их в колодец.

Поделиться с друзьями: