Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Итоги № 10 (2013)

Итоги Итоги Журнал

Шрифт:

— Стоп! Ты уверен, что она именно этот глагол употребила — «поручила».

— Совершенно уверен. Она потом рассказывала, что они ей отвечали, будто это не они отключили, будто они здесь ни при чем. Я в истерике скатываюсь вниз и кричу: «Ты что, с ума сошла? Как ты могла? Ты не понимаешь, что играешь с огнем?» Самое удивительное, что через полчаса раздается звонок: «Белла Ахатовна? Говорят из приемной КГБ. Телефон включен. Все в порядке. Екатерина Александровна может разговаривать по телефону».

— Фантастика! Кто же, интересно, на самом деле этот телефон отключил? КГБ или ремонтники? Увы. Мы этого теперь уже никогда не узнаем...

— И, конечно же, предзастойное время, которое назвали оттепелью, было пронизано надеждой. Эти шаги оттепели можно было проследить в миру. Что-то разрешали, особенно ни на кого не нападали за редким исключением. Более того, из тюрем людей выпускали. Двадцатый съезд осудил преступления Сталина, что было огромным сигналом для общества. Уже потом началась та бредовая закрутка, которую не все могли сразу определить. Как и сейчас не очень понятно, куда у власти дело идет. В тот момент многие верили, что поступательный процесс обретения свободы неостановим. Потому что уж такое страшное было сказано о нашем советском прошлом, что люди в обморок падали при чтении доклада Хрущева. Или когда узнавали подробности изощренных пыток практиковавшихся при следствии.

— Нынче многие тоже худо-бедно, но верят в прогресс...

— Интересно, что когда началось новое завинчивание гаек, то некоторое время имя Сталина не упоминалось вообще — ни в положительном, ни в отрицательном смысле. Очевидно, сверху были спущены такие директивы, и никто из власть имущих не утверждал, что он снова хороший или по-прежнему плохой. Сталин просто-напросто вдруг исчез, как будто его и не было никогда. В Центральном театре кукол шло партийное собрание. Кто-то вдруг произнес слово «Сталин». Воцарилось испуганное молчание, лишь остроумец Зиновий Гердт встал и сказал: «Сталин? Это такой маленький, с усиками? Как же, помню, помню...» Да и к Ленину тогда уже особого пиетета не было. Однажды мы втроем, я и мои ближайшие друзья-художники Лева Збарский и Юра Красный, спускались в такси от Центрального телеграфа по улице Горького мимо Исторического музея к Красной площади, проезд по которой был тогда разрешен. Мы вечно подшучивали над Левой, чей отец, биохимик Збарский, лично бальзамировал и опекал Ленина с того момента, когда тот стал в 1924 году трупом. Что, впрочем, не помешало старшему Збарскому просидеть год с лишним непосредственно перед смертью усатого вождя народов. И когда мы проезжали мимо Мавзолея, где всегда была огромная очередь, Красный сказал Леве: «Твой пахан из нашего вождя чучелку сделал, а народ теперь стоит». Лева не обиделся. У него, кстати, помню, был светильник из Мавзолея, неизвестно откуда взявшийся. Такая ваза египетского стиля, плоская, и Лева все время мечтал этот светильник кому-нибудь загнать за хорошие деньги.

— То есть богема, как понимаю, — это возвращение к нормальной цивилизованной жизни Художника. Как в «Фиалке Монмартра» или в той же самой опере «Богема», да?

— Свобода духа. Я считал такой образ жизни правильным. Поскольку был еще молодой кураж и все остальные безумства молодости, включающие в себя ухаживания за дамами, когда правильным стилем поведения считались бесконечные победы над какими-то красавицами, походы с ними в рестораны. Это была открытая жизнь, и мы никогда ее не скрывали. Это была своеобразная форма самоизъявления, способ жить и способ реализовывать свои художественные идеи, служить в меру своих сил искусству. Я в те годы очень многое успел сделать, старые мои картины, которые тоже будут на выставке в Третьяковке, и рождены были этой богемой, тем умонастроением.

Я не прятался по углам. Я шел в ресторан Дома кино с новой дамой открыто, потому что никогда не жил двойной жизнью, таясь, тая кого-то от кого-то. Мы были свободны в те годы и жили, я считаю, честно. Честно зарабатывали свои деньги, вкалывали ночами, и я запомнил фразу Левы Збарского, что больше всего на свете он не любит утреннего пения птиц. «Потому что, — объяснял он, — я сижу всю ночь, работаю, и вдруг начинают петь птицы, а работа еще не закончена, и меня это дико раздражает, и вообще: зачем мне эти птицы?» Богема — это тот общий путь, которым шли многие художники в мире. Обычный путь взрослеющего молодого человека, который подвергается искушениям жизни и должен с ними справиться, даже если эта жизнь непутевая. Жить без ханжества, открыто. Преодолевая собственные мучения, может быть, даже и трагедию любви. А в основе этого всегда работа, исступленная работа, настоящая работа. А то, что молодой человек безумец, гуляка, апаш, сумасшедший, — издержки молодости. Я, кстати, всегда больше любил выпить, чем мои товарищи. Но и здесь главное — элегантность, умение держаться в любом состоянии, отсутствие маразма.

— Ты дружил с замечательными личностями, вышедшими, как говорится, из народа — например, с великими писателями Виктором Петровичем Астафьевым, Венедиктом Васильевичем Ерофеевым. Чем они привлекали тебя?

— Меня еще до того, как я познакомился с Астафьевым, бесило, когда ему стали инкриминировать животный антисемитизм, ибо это не соответствовало истине, его характеру, его прозе. Я уже тогда видел, что это ошибочно выстроенная жизнью ситуация. А что касается его рассказа «Ловля пескарей в Грузии», с чего, собственно, и начался скандал, я понимал, что это просто-напросто издержки его непонимания грузинского этикета. Помнишь, там описано, как его поселили в Пицунде в каком-то жутком гостиничном номере? Я знаю, как это бывает, я сам попадал в Тбилиси в неприятные ситуации, но сумел их превозмочь. Грузия — не Россия. Если ты там оказался в правильной компании, тебя будут лелеять по всем законам грузинского гостеприимства. Но если ты один и требуешь в троллейбусе сдачу у кондуктора, то окружающий грузинский народ тебя осудит. Потому что у них своя, южная этика, резко отличающаяся от сибирской. Там пассажир дает рубль, говорит спасибо и сдачу не просит. Там идет какое-то подспудное перераспределение денег, и это надо чувствовать. А у нас принято рассчитываться до копейки, что по грузинским меркам неэтично. И это только один пример разницы наших менталитетов. Астафьев просто в Грузию неудачно попал, все могло быть по-другому, не так, как это описано в его рассказе. Его в Грузии тогда приняли с черного хода. И не нашлось Вергилия, который бы его сопровождал и все ему про Грузию объяснял. И в своей скандальной переписке с уважаемым мною Натаном Эйдельманом он просто не смог точно и правомерно сформулировать свои мысли, ответы. Так бывает. Особенно если учесть, какой жизненный путь он прошел. И того дурного, в чем его обвиняли, он, разумеется, в виду не имел...

— А ты когда с Астафьевым познакомился?

— Много лет назад мы с ним одновременно оказались участниками конгресса интеллектуалов, проходившего в Брюсселе, куда приехали представители творческой элиты многих стран мира. Конгресс почему-то не клеился, разброс мнений был огромный, никто никого не слушал, возникла такая странная обстановка некоего равнодушия, формального отношения к важным делам. Председательствующий неожиданно дал слово Астафьеву, и каким-то непостижимым образом Виктор Петрович в одно мгновение собрал общее внимание своим простым неторопливым рассказом о житье-бытье маленькой сибирской деревушки близ Красноярска. Подробности простейшего человеческого существования, деревенского жизненного уклада, столь близкого и понятного каждому человеку, живущему на земле, захватили общее внимание. Эта речь была столь доходчива и пронзительна, что в зале воцарилась какая-то совершенно мистическая тишина. Его неторопливый простой говор, неповторимая интонация, тембр голоса, улыбка и это его мужское, мужицкоеобаяние буквально покорили весь зал. Несмотря на то что все это переводилось на самые диковинные языки мира, разговор шел как бы вне перевода. Все им сказанное было так ярко и весомо, что его выступление произвело своего рода сенсацию, стало главным событием того памятного конгресса. Он потряс меня тогда вот этой своей удивительной, безыскусной интонацией. И еще — знание жизни, крестьянская простецкая мудрость сочетались в нем с поразительным изяществом всей его личности. Все, чего он ни касался, любой темы, все и всегда он делал с каким-то внутренним тактом, подспудным благородством. Мне кажется, что вот такой русский самородок, вышедший из глубины народной и сторицей вернувший народу все своими произведениями, и есть подлинный феномен нашего времени. И уж точно, что мы, живя в столицах, забыли о возможности такого вот естественного человеческого поведения.

— Помнишь нашу последнюю с ним встречу? За год, что ли, до его смерти?

— Да. Мы провожаем его в Красноярск. Мы пьем на посошок, стоя за шатким столиком в скромнейшей непритязательной обстановке аэровокзала, — Виктор Петрович, ты, я, поэт Роман Солнцев. И накал внезапного дружеского чувства, которое возникло в эти последние счастливые минуты, был столь ровен и силен, что для меня образ Виктора Петровича навсегда остается незамутненным и чистым шедевром светлого человеческого существования на земле... Возможно, он себя недовыразил, что-то недосказал, где-то был неточен, но он, несомненно, был крупной, очень крупной личностью.

— В чем была причина того «русского чуда», что вы сошлись и навсегда подружились с Венедиктом Ерофеевым? «Отличный малый Мессерер», — аттестует тебя в своих дневниках и благодарит даже за «плоский, позарез нужный флакон коньяку».

— Мы с Беллой после чтения рукописи романа «Москва — Петушки», который мы рекомендовали для перевода французским издателям, и особенно после непосредственной встречи с его автором прекрасно поняли, с персоной какого масштаба мы имеем дело. Да, Веня родился за Полярным кругом в семье железнодорожника, сидевшего за то, что он «по пьянке хулил советскую власть, ударяя кулаком о стол». Веня вспоминал, что несколько лет провел в детском доме среди, как он говорил, «сплошного мордобития и культа физической силы». Но нам сразу стало ясно, какое это чудо природы, какой дивный человек, как бы он себя ни позиционировал, что бы за этим ни было, что бы о нем ни говорили — пьяница, алкоголик, перекати-поле. Эти наши подлинные чувства трудно объяснить словами. Наверное, это была влюбленность. Влюбленность в Веничку. Ну как когда в даму какую-нибудь влюбляешься, тоже ведь трудно объяснить, почему ты влюблен именно в эту, а не в другую даму. Трогательную сцену вспоминаю. После какого-то крупного застолья в моей мастерской он забыл у нас свое «искусственное горло», тот самый аппарат с металлическим звуком, посредством которого он общался с миром после того, как заболел раком и перенес операцию на гортани, лишившую его природного голоса. Рано утром зазвонил телефон. Я взял трубку. Кто-то в трубку дышит, но ничего не говорит. Я кладу трубку. Снова звонок. Тут я догадался и закричал: «Веничка! Это ты? Ничего НЕ бойся. Сиди дома. Я сейчас приеду на такси и привезу твою говорящую машину».

— А Галя Брежнева, эксцентричная дочка коммунистического царя Леонида. Расскажи, как ты встретил ее в день воцарения его на престоле и низвержения прежнего красного царя Никиты.

— Ну, это целая говорильня! А суть ее в том, что я к Галине нормально относился. Мы с ней изредка встречались в Доме актера, в богемных компаниях, потому что один из моих приятелей был с ней — как бы это поделикатнее сказать? — в близких отношениях. Потому она и маячила на подступах к нашей компании. Я недавно где-то прочитал, что в день снятия Хрущева дочь Брежнева была не в Москве, а в другом месте страны — не то в Киеве, не то в Крыму, а может быть, даже и за границей. Ответственно заявляю, что это неправильные сведения. В тот октябрьский день 1964 года все были взнервлены, прочитав в газетах, что «наш Никита Сергеевич» уходит на пенсию. Я в этом ощущении выхожу из дома часов в одиннадцать утра и иду вверх по улице Горького до кинотеатра «Центральный», который тогда еще не был снесен и стоял на углу Пушкинской площади около старого здания «Известий». А там переход был через улицу Горького, ныне Тверскую. Надземный, а не подземный, как сейчас. Метро, естественно, тогда еще на Пушкинской не было. Смотрю, навстречу мне идет по этой «зебре» Галя Брежнева. А я, как циник и апаш, кричу ей через улицу: «Галя! Привет! Наша взяла! Ура! Поздравляю!» Она в ужасе и довольно напряженно мне говорит, поравнявшись со мной: «Тише! Тише! Откуда ты это знаешь?» Хотя что тут тише, когда все уже во всех газетах напечатано? О чем я ей и сообщаю. Тут она, видя мое простодушие, неожиданно говорит: «Давай сегодня посидим у нас. Все-таки надо отметить событие. Приезжайте ко мне с Левой Збарским на дачу. Надо ехать по Можайскому шоссе до кинотеатра «Минск», там налево возьмете, потом еще налево...» Объясняет все повороты, как проехать туда, и говорит: «Ну а что? Может, кино какое-нибудь посмотрим? Какое кино хочешь посмотреть?»

Я тогда говорю, торжественно чеканя: «Ален Рене. «Прошлым летом в Мариенбаде». Я этот фильм, естественно, не видел, но читал в советской газете, что фильм этот буржуазный, плохой, антигуманный. Она записала название, стоя все на той же проезжей части, и мы разошлись.

Вечером едем. Лева за рулем. Живо обсуждаем это новое приключение. Сворачиваем от «Минска» налево, едем какими-то уступами вдоль глухого забора дач вождей, и в какой-то момент за нами пристраивается милицейская машина, что носила в те годы название «раковая шейка». Машина прижимает нас к обочине, из машины выходит какой-то человек и направляется к нам. А мы тоже напряжены, понимаем, что это какой-то бред и непростое дело: в день снятия Хрущева ехать на дачу к Брежневу. Этот человек садится внаглую, без приглашения, к нам в машину и спрашивает: «Куда вы едете?» Я отвечаю: «К Брежневу». Он: «Почему?» Мы: «Галя пригласила». Он говорит: «Да? Тогда я поеду в вашей машине. А милиция будет следовать за нами».

Поделиться с друзьями: