Итоги № 18 (2013)
Шрифт:
Предсказатель / Политика и экономика / Спецпроект
Предсказатель
/ Политика и экономика / Спецпроект
Михаил Дмитриев — о сбывшихся прогнозах и несбывшихся надеждах, о роли тюльпанов в развитии либеральной мысли, о том, как коммунисты помогли Чубайсу, о «заклятой дружбе» с Касьяновым, удивительных приключениях пенсионной реформы и грядущей перестройке
Десять лет назад, когда этот человек работал в правительстве, его называли «дежурным по реформам». Но дежурство началось задолго до прихода во власть и не закончилось после ухода. Президент Центра стратегических разработок Михаил Дмитриев держит руку на пульсе событий и предсказывает власти нелегкие времена. До сих пор его прогнозы сбывались...
— Михаил Эгонович, в вашей биографии можно обнаружить несколько переломных моментов, круто менявших вашу жизнь. Можно ли отнести к ним март 2011 года, когда ЦСР опубликовал доклад, предсказавший появление в России массового протестного движения?
— Да, это, скорее всего, переломный момент. Притом что прогнозирование является традиционной сферой деятельности ЦСР и моим, можно сказать, личным профессиональным увлечением, впервые наш прогноз сбылся в таком формате, что стал предметом обсуждения не только в России, но и в мире. В политических науках возможность точных прогнозов очень ограничена. Наш доклад — тот редкий случай, когда прогноз строился не на интуитивных догадках, а на фактах. А именно — на первичном социологическом материале, который мы успели осмыслить раньше других. Тогда, два года назад, доклад скептически восприняли и экономисты, и социологи, и политологи... Все изменилось с началом массовых протестов, вылившихся в острый политический кризис. До этого мы были просто одним из проправительственных экономических центров, не более того.
— Вы перестали быть проправительственным центром?
— Мы оказались в уникальном положении. Власть явно нас недолюбливает, но это отнюдь не отменяет нашего тесного сотрудничества. Более того, в последнее время поток заказов от различных ведомств и госкомпаний заметно возрос. ЦСР — своеобразный символ сложной путинской эпохи. Масса межличностных противоречий и институциональных конфликтов, и тем не менее различные группы элиты умудряются относительно мирно уживаться друг с другом. Есть инстинктивное стремление не растягивать дистанцию до предела, когда все отношения рвутся.
— Неужели никогда не звучало пожеланий изменить тон ваших комментариев?
— Серьезное напряжение возникло в октябре прошлого года. Тогда ЦСР занял твердую позицию по вопросу предложенной правительством пенсионной реформы, с которой мы были категорически не согласны. Давление стало настолько ощутимым, что я оказался на грани ухода из организации. Последней каплей стала появившаяся в самый разгар дебатов по пенсиям черновая версия нашего очередного политического доклада. Она, в частности, содержала три сценария, одним из которых была революция, а другим — вымирание русского народа. Эти выводы сильно искажали полученные нами социологические результаты, поэтому мы вычеркнули их из окончательного варианта. Но в предварительный текст, который мы предоставили нескольким изданиям, они попали... Я предпринял все, чтобы разъяснить нашу позицию. Тем не менее как минимум два месяца организация жила в состоянии неопределенности. Ситуация разрядилась после того, как Владимир Путин не поддержал предложения правительства и предложил совершенно иной вариант реформы, который по большинству пунктов сблизился с нашей точкой зрения.
— Уйдя девять лет назад из правительства, вы не только не канули в медийное небытие, а обрели гораздо большую известность. Но о вас, о вашей семье известно по-прежнему очень мало.
— Моя семья, как губка, вобрала потрясения прошлого века, через которые прошла страна. История мамы — яркий пример вертикальной мобильности, заданной советской властью. Нет, она не сделала головокружительной карьеры: всю жизнь проработала в школе, стала завучем. Но в старой, дореволюционной России простая крестьянка из деревни, получившая высшее образование, была редчайшим исключением из правила. История отца — пример социальной катастрофы. Он происходил из обрусевшей семьи прибалтийских немцев. Дед, Федор Гессе, принадлежал к тому, что мы бы сейчас назвали хай-тек-отраслью. Был инженером, на заре XX века устанавливал первые электрические лифты в Санкт-Петербурге. В начале 1920-х годов — семья тогда перебралась во Владивосток, последний оплот белого движения, — одна английская фирма предложила ему работу в Сингапуре. И дед склонялся к тому, чтобы его принять. Но отец, которому было тогда 16 лет, категорически отказался покидать Россию. Они вернулись в Петроград. Дед вскоре умер, и отец оказался в очень сложном положении. В университет путь для него был закрыт в силу «чуждого классового происхождения», с работой тогда тоже было плохо. В конце концов ему удалось поступить в метеорологический техникум. Он попал в среду полярников, бывал в доме Отто Юльевича Шмидта. Сам провел несколько лет на островах Северного Ледовитого океана. Именно это и спасло его в 1930-е годы. Отец проходил по делу об убийстве Кирова, попал под общий каток. Но, к счастью, находился в это время в Арктике. У НКВД в буквальном смысле не дошли до него руки.
— А с пятым пунктом у вашего отца возникали проблемы?
— Конечно. Именно поэтому он настоял на том, чтобы я взял фамилию матери. Можно себе представить, как относились в годы войны к человеку, которого звали Эгон Гессе! Как минимум ему грозила ссылка. Но репрессий, на сей раз антинемецких, ему вновь удалось избежать. И вновь — благодаря профессии. Для Ленинграда она оказалась в буквальном смысле жизненно важной. Весь период блокады отец был дежурным метеорологом на Синявинском маяке. От его наблюдений за погодой и состоянием льда зависело прохождение караванов по Дороге жизни. В результате ладожских вахт отец заболел эмфиземой, хроническим воспалением легких. Маме в те годы тоже пришлось нелегко. Она рассказывала страшные вещи. 17-летняя девчонка хоронила на Серафимовском кладбище трупы, собранные на улицах блокадного города... Родители познакомились много лет спустя, в конце 1950-х. После войны отца все-таки арестовали. Ему пришили то, что он не сдал секретную карту Ладожского озера и хранил дома собрание сочинений Троцкого. Отсидел 7—8 месяцев в Большом доме, а потом его отправили в ссылку, в Казахстан. Отец вернулся фактически калекой. Единственное место, которое ему удалось найти, — должность лифтера на трикотажной фабрике. Ирония судьбы: он работал чернорабочим на лифтах, которые, возможно, когда-то устанавливал его отец-инженер.
— Когда и как пришло решение стать экономистом?
— Вообще-то я увлекался географией и твердо намеревался поступать на геофак. Но выяснилось, что на военной кафедре там готовят ракетчиков и, несмотря на мою золотую медаль, взять меня не могут: не прохожу по зрению (зачем нужно было острое зрение для запуска баллистической ракеты — не понимаю до сих пор!). Пришлось искать альтернативу. Экономика в моем представлении была ближе всего к тому, чем увлекался я — экономической географией. И я поступил в ФИНЭК — Ленинградский финансово-экономический институт... На одном со мной курсе, правда, в другом потоке, учились Алексей Миллер и Михаил Маневич. В параллельной группе — Альфред Кох. На той же кафедре, только на три курса старше, — Оксана Дмитриева, нынешний депутат Госдумы. С ней у нас были непростые отношения. Оксана занимала какую-то высокую позицию в факультетском комитете комсомола. Я тоже занимался комсомольской работой: организовывал модные тогда политбои. Что-то вроде КВН, но на политические темы. Оксана Генриховна выступала в роли цензора и периодически блокировала наши инициативы. Мол, такие-то и такие вопросы надо вычеркнуть. Помню, нас это очень раздражало, потому что это были самые понтовые места. После того как их вычищали, вся хохма пропадала.
— Насколько корректна такая формулировка в вашей биографии: «В 1980-х годах входил в круг ленинградских экономистов-реформаторов, неформальным лидером которых был Анатолий Чубайс».
— Да, это правда. С той поправкой, что начиная с середины 1980-х можно уже говорить о единой московско-ленинградской, гайдаровско-чубайсовской команде экономистов. Об Анатолии Чубайсе я впервые услышал в 1983 году, когда учился на последнем курсе ФИНЭКа. Он тогда был председателем ленинградского совета молодых ученых и вел заседания клуба молодых ученых. Там мы, собственно, и познакомились. Потом стали пересекаться в более неформальной обстановке. Но нужно учитывать одно важное обстоятельство: я был существенно моложе тех людей, которые группировались вокруг Чубайса и Гайдара. И когда в 1987 году при Ленинградском дворце молодежи возник клуб «Синтез», я понял, что круг сверстников-единомышленников мне более интересен.
— «Синтез» был молодежной секцией чубайсовско-гайдаровской команды?
— Нет, мы развивались параллельно. Идея состояла в создании дискуссионной площадки для молодых экономистов, которым было скучновато в клубе «Перестройка», организованном старшими товарищами. Сложилась пятерка активистов: Михаил Маневич, Борис Львин, Андрей Прокофьев, Андрей Илларионов и я. Мы делали доклады, выступали с комментариями. Но было и много других участников. В том числе, например, Алексей Кудрин и Алексей Миллер. «Синтез» был уникальным явлением. Мы, зеленая молодежь, смогли лучше почувствовать ветер перемен, чем наши более опытные и умудренные жизнью товарищи из группы Гайдара и Чубайса. Так, уже в 1987—1988 годах мы обсуждали почти как неизбежность будущий распад Советского Союза. Уже тогда у нас не было сомнений, что страна движется к настоящему капитализму, а не просто к рыночному социализму, о котором все еще размышляли в гайдаровско-чубайсовской команде. В какой-то момент «Синтез» настолько опередил ее, что нам стало трудно находить общий язык. Это продолжалось, правда, недолго — с 1988 по 1989 год. Само развитие событий сблизило нас.