Иван Болотников Кн.1
Шрифт:
Пока Афоня Шмоток ходил к целовальнику за квасом, Болотников внимательно слушал сказителя. Песня гусляра тронула. Вновь вспомнилась заимка в густом бору, лесное озеро и Василиса — добрая, грустная и вместе с тем озорная да ласковая.
— Задушевно песню складываешь, дед. Играй еще.
Старец приглушил струны, поднял лицо.
— Немощен стал, молодший. Ослаб голосом. Хворь одолела, — тихо отозвался сказитель.
Болотников принес от целовальника чарку вина, протянул гусляру.
— Выпей, отец. Подкрепись.
— Благодарствую, чадо.
Старец отложил гусли, принял чарку.
— Сыграй, дед, богатырскую, о молодцах добрых, — придвинувшись к бахарю, попросил Иванка.
Сказитель долго молчал, тихо перебирал дрожащими пальцами струны и наконец молвил:
— Слушайте, ребятушки, о временах давно минувших.
Запел гусляр вначале неторопливо и тихо, а затем на диво Иванке его голос обрел силу и стал таким звучным, что даже кабацкие питухи примолкли.
Из-за моря, моря синего, Из-за синего моря, из-за черного Подымался Батый-царь сын Батыевич. Подошел собака под стольный Киев-град. Надевал Владимир киевский платье черное, Черное платье, печальное. Приходил ко божьей церкви богу молиться. Встречу идет нищая калика перехожая: «Уж ты здравствуй, Владимир стольный киевский! Ты зачем надел черное платье печальное? Что у вас во Киеве учинилося?» «Молчи, нищая калика перехожая, Нехорошо у нас во Киеве учинилося: Подымался Батый-царь сын Батыевич. Подошел собака под стольный Киев-град». «Не зови меня нищей каликой перехожею, Назови меня старым казаком Ильей Муромцем». Бил челом Владимир до сырой земли: «Уж ты здравствуй, стар казак Илья Муромец! Постарайся за веру христианекую». Говорил казак Илейка Муромец: «Я поеду, князь, к злому ворогу, И не для тебя, князя Владимира, А для бедных вдов и малых детей». И поехал богатырь к злому ворогу. Но сказал его добрый копь по-человечьему «Уж ты стар казак, Илья Муромец! Есть у татар в поле накопаны рвы глубокие, Понатыканы в них колья мурзамецкие, Из первого подкопа я вылечу, Из другого подкопа я выскочу, А в третьем останемся ты и я!» Бил Илья копя по крутым бокам: «Ах ты, волчья сыть, травяной мешок! Ты не хочешь служить за веру христианскую!» Пала лошадь в третий подкоп, Набежали злые татаровья, Оковали Ильюшку железами, Ручными, ножными и заплечными. Проводили ко Батыю Батыевичу. Говорил ему Батый-царь сын Батыевич: «Уж ты гой еси, стар казак Илья Муромец! Послужи мне-ка так же, как Владимиру». Отвечал стар казак Илья Муромец: «Нет у меня с собой сабли вострой, Нет у меня копья мурзамецкого, Нет у меня палицы боевой: Послужил бы я по твоей по шее по татарской!» Говорил Батый-царь сын Батыевич: «Ой вы, слуги мои верные! Выводите его на поле Куликово, Положите голову на плаху на липову, По плеч срубите буйну голову!» У Илейки вдвое силы прибыло. Рвал он оковы железные, Хватал он поганого татарина, Который покрепче, который по жиле не рвется, Стал татарином помахивать: В которую сторону махнет — улица. Подбегает к Илеюшке добрый конь, Садится он на доброго коня, Бил татар он чуть не до единого. Убирался Батый-царь с большими убытками…Иванка поднялся с лавки, подошел к сказителю, обнял за плечи. Любил он песню, особенно раздольную да богатырскую.
— Знатно складываешь, дед. Как звать?
— Устином нарекли.
— А отчина где?
Гусляр повернулся к Болотникову, улыбнулся, и все старческое лицо его как-то сразу посветлело, разгладились глубокие морщины.
— Вся Русь моя отчина, молодец. Калика я перехожий. Вот здесь на Москве чуток отдохну и дальше с мальчонкой-поводырем побреду.
— Что на Руси слышно, отец?
Сказитель устало вытянул ноги, протяжно вздохнул и надолго замолчал, опустив бороду. Иваике показалось, что дед, утомившись после долгой песни, уснул, но вот бахарь шевельнулся, нащупал рукой суковатый посох и молвил тихо:
— Не ведаю, кто ты, но чую — человек праведный, потому и обскажу все без утайки… Исходил я матушку Русь, всюду бывал. Видел и злое и доброе. И дам тебе совет. Держись простолюдина. Он тебя и на ночлег пустит, и обогреет, и горбушкой хлеба поделится. А вот боярина, купца да приказного стороной обходи. Корыстолюбцы, мздоимцы! Черви могильные. Сосут они кровушку народную, но грядет и их час.
— Ой ли, дед? — недоверчиво покачал головой Афоня Шмоток, вступив в разговор.
— Грядет, ребятушки, — упрямо качнул бородой сказитель. — В деревнях и селах мужики пахотные на бояр шибко разгневаны. Задавили их оброками да боярщиной. И на посадах народ ропщет. Быть на Руси смуте. Вот тогда и полетят боярские головушки.
В кабак вошли земские ярыжки. Пытливо глянули по лицам бражников и побрели меж столов к стойке. А в темном углу, не замечая государевых людей, пьяно закричал крутолобый щербатый посадский в долгополой чуйке [104] .
104
Чуйка — суконный кафтан.
— Горемыки мы, братцы! Ремесло захирело, в избах клопы да тараканы, ребятенки с голоду мрут. — Слобожанин с чаркой в руке, пошатываясь, вышел на середину кабака и продолжал сердито выкрикивать, расплескивая вино.
— А отколь наше горюшко? Все беды на Руси от него — татарина Бориса Годунова. Это он, братцы, нам пошлины да налоги вдвое увеличил. Он же и младехонького царевича загубил, и Москву ремесленную спалил, и крымцев на Русь призвал.
От стойки оторвались трое молодцов в сукманах. Надвинулись на посадского, зло загалдели:
— Бунташные речи сказываешь, вор! Айда с нами.
Слобожанин откинул одного из истцов, но остальные сбили бражника наземь. Болотников насупился, поднялся с лавки, норовя помочь слобожанину, и опять его вовремя удержал Афоня Шмоток.
— Сиди, Иванка. Здесь истцов да ярыжек завсегда полно. Мигом в Разбойный сволокут.
Дерзкого тяглеца вывели из кабака. Иванка сказал глухо:
— Не любят бояре правду. Сказнят теперь его, либо язык вырвут.
Один из питухов — тощий, с изможденным лицом — с досады швырнул на земляной пол войлочный колпак, воскликнул:
— Э-эх, жизнь горемычная! Налей чарочку, Потапыч.
Целовальник — дородный, чернобородый, с бойкими плутоватыми глазами, в суконной поддевке — вскользь глянул на бражника, буркнул, поглаживая густую бороду:
— Деньгу кажи, мил человек.
— Последний грош пропил, Потапыч. У блажь! Душа горит.
Целовальник окинул взглядом посадского с ног до головы и проронил нехотя:
— Сымай сапоги, братец. Косушку нацежу.
— Помилосердствуй, батюшка. Сапоги у мя последни.
— Тогда ступай прочь.
— У-у, нехристь! — в отчаянии махнул рукой посадский и принялся стаскивать с ног кожаные сапоги. — Наливай, душа окаянная!
«Словно наш мельник Евстигней. Такой же скаредный», — подумал о целовальнике Иванка и потянулся к чарке. Однако его вновь остановил Шмоток.
— Не пей, Иванка. Осерчает Якушка — в подклет посадит.
— Оставь, Афоня. На душе смутно, — вымолвил Иванка и осушил чарку.
В кабак вошел новый посетитель. Пытливо глянул по сторонам и подошел к стойке. Наклонился к Потапычу и что-то шепнул на ухо.
Целовальник закивал черной бородой и торопливо позвал кабацкого ярыжку:
— Запали свечи, Сенька. Темно в кабаке. Да поспешай, поспешай у меня!
Вскоре в государево кружало ввалился объезжий голова с десятком стрельцов.
Потапыч вышел из-за стойки, угодливо поклонился и спихнул с лавки осоловевших бражников.
— Милости просим, Дорофей Фомич. Испей чарочку с устатку.
Объезжий голова плюхнулся на лавку, обронил, позевывая:
— Твоя правда, Потапыч. Всю ночь не спал, за воровским людом досматривал. В Китай-город нонче тьма народишку понаехало. Подавай снедь. Оголодал я, братец.