Иван Иванович Выжигин
Шрифт:
– Сердце ваше угадало, Ольга Александровна: отныне я ваш отец, брат, защитник! Положитесь во всем на Бога и на меня. Пока я жив, вы ни в чем не будете иметь нужды, и я ничего не требую от вас, ничего, кроме одной милости, чтоб вы верили мне, что я готов жертвовать для вас жизнью без всяких видов. Верите ли мне?
Она сжала мою руку и сказала сквозь слезы:
– Верю, благородный человек: Бог наградит вас! Я велел кучеру ехать к доброй кузине Анете.
Уж было три часа утра. В доме все спали, но я требовал непременно, чтоб разбудили хозяйку. Она вышла ко мне, трепеща от страха, думая, что со мною сделалось что-нибудь необыкновенное. Я умолчал о происшествии со мною в уединенном домике, потому что кузина Анета не знала тайны моего рождения, но рассказал ей приключение Олиньки. Милая, добрая Анета с радостью приняла ее к себе в дом и благодарила меня за то, что я привез несчастную к ней, как за оказанное ей самой благодеяние. Благородная женщина! Я возвратился домой в совершенном расстройстве.
Разумеется, что я не мог спать. Я был влюблен. Олинька возбудила во мне любовь, не ту пламенную, пожирающую страсть, которую зажгла в сердце моем очаровательная Груня, а любовь нежную, сладостную, которая не знает другого желания, кроме счастья возлюбленной, не порождает ни одной земной мысли, при воспоминании о красоте. Олинька, казалось мне, была несколько похожа на Груню, но таким образом, если б Груня велела написать портрет свой в виде ангела, с выражением скромности, которой ей недоставало. Красота Груни была блистательная, Олиньки - умилительная. Взгляды Груни пожирали сердце и приводили кровь в лихорадочное движение; взоры Олиньки проливали в душу тихое наслаждение. Мне казалось, что я оттого полюбил Олиньку так сильно, что она была несколько похожа на Груню, но я чувствовал, что если б она была похожа на Груню совершенно, то я не мог бы любить ее так страстно. Олинька казалась мне идеалом красоты, который давно существовал в моем воображении и которого я искал сердцем. Не оттого ли я полюбил Груню, что она несколько приближалась к тому подлиннику моей фантазии, который я наконец нашел в Олиньке?
Выбившись из сил, я заснул: странные сновидения тревожили меня. Мне снилось, что ужасной величины змеи хотят пожрать меня. Я проснулся в четыре часа пополудни, в тревоге и беспокойстве: сердце мое сильно билось, и в эту минуту Петров вошел в комнату и сказал:
– Ваше благородие! Полицейские офицеры требуют, чтобы вы немедленно изволили одеваться. Вот они.
Полицейский офицер объявил мне, что он имеет приказание опечатать мои бумаги и отвезти меня в городскую тюрьму.
– Сказано ли вам, в чем меня обвиняют?
– Нет, но вы это скоро узнаете.
Догадываясь, откуда этот удар, я поспешно оделся и, оставив двух других чиновников хозяйничать в моей квартире, велел Петрову отправиться к кузине Анете, рассказать случившееся со мною, и ожидал в ее доме окончания этого происшествия.
В тюрьме мне отвели особую комнату и объявили, что если я имею деньги, то могу жить, как мне угодно, но только не выходя за ограду. Чрез час явилась кузина Анета с Олинькою. Петров был с ними. Им позволили видеться со мною в приемной комнате, в присутствии чиновников. Лицо Анеты показывало состояние ее души; Олинька не могла удержать слез своих; Петров был угрюм и важен.
– Что вы сделали?
– спросила меня Анета.
– Это адская родственная интрига, которой я не понимаю совершенно, но несколько догадываюсь. Клянусь вам честью, что я ни. в чем не винен. Потерпим! Без суда меня не накажут, и тогда я узнаю, в чем меня обвиняют, и без сомнения оправдаюсь.
Я взял у Петрова несколько денег и просил Анету не ездить ко мне в тюрьму, чтоб не повредить своей доброй славе.
– Вы не знаете женщин, когда говорите таким образом, - отвечала Анета.
– Женская дружба познается там, где кончится мужская, то есть в несчастии, в опасностях. Приличия удерживают женщину только в обыкновенном течении светской жизни; но где надобно спасти, утешить, помочь, там приличия исчезают, и сердце свободно летит к сердцу несчастного. Нет, любезный друг, я вас не оставлю.
– И я также!
– сказала сквозь слезы Олинька.
– Вы мой спаситель, благодетель… - Она не могла более говорить: рыдания пресекли ее речь.
Должно было расстаться, чтоб освободить чиновника от тягостной для него обязанности, быть свидетелем излияния нашей дружбы.
– Ваше благородие!
– сказал Петров.
– Я не оставлял вас на поле сражения и никогда не покину, что бы с вами ни случилось. Пусть злодеи ваши бьют тревогу - Петров останется при вас, пока смерть не пробьет для него вечернюю зорю! Русский солдат не сходит с часов во время опасности!
Три недели я провел в заключении, в обществе с виновными и злополучными. Видел унижение человечества и несчастную добродетель; видел пороки и слабости и не хочу их описывать. Пусть мрачная завеса покрывает это убежище горести. Я не хочу растравлять сердечных ран моих воспоминаниями и исчислениями злодейств и пороков, которые, как ядовитые зелия, оскверняют нравственную природу человека. Предоставляю человеку с сердцем, закаленным на поприще опыта, с душою, охлажденною от соткновения с пороком, представить в живой картине внутренность тюрьмы. Верное изображение нравов существ, исторгнутых из общества, может быть поучительным, но оно всегда будет отвратительно, и я не хочу возбуждать ни в ком омерзения к человечеству; я не в состоянии этого выполнить. Я был бы несчастнее тех злополучных, которых хотел бы представить на позор. Даже чужое злодейство лежит, как камень, на сердце!
Кузина Анета ежедневно посещала меня с Олинькою. Петров только на ночь оставлял меня одного. Я узнал, что в обществах даже боялись произносить мое имя и что все упрекали себя за то, что были со мною знакомы. Только некоторые добрые женщины вступались за меня и не хотели предварительно обвинять в преступлениях, о которых никто ничего не знал.
Однажды Анета, будучи нездорова, не могла приехать ко мне и прислала Олиньку одну. Чиновник, которому получено было сторожить нас при свиданиях, удостоверившись, что в наших речах не заключается ничего предосудительного, позволял нам наконец говорить наедине и удалялся в угол, а на этот раз вовсе вышел из комнаты. Я воспользовался случаем, чтоб испытать Олиньку в ее чувствах ко мне.
– Ольга Александровна!
– сказал я.
– Вы не презираете меня в этом униженном положении?
– Она посмотрела на меня значительно.
– Презирать вас! Но называйте меня просто Олинькою; мне как-то досадно, когда вы обходитесь со мною слишком вежливо, как будто с незнакомкою.
– Вы чувствуете ко мне сострадание, милая Олинька! Но, может быть, нам придется разлучиться навеки… Я должен признаться вам, что не могу жить без вас, что я умру, если меня разлучат с вами!
– Расстаться с вами - никогда!
– воскликнула Олинька и вдруг покраснела и потупила взоры.
– Меня преследуют люди сильные и богатые, - сказал я, - а я бесприютный сирота, как и вы. Мне угрожают даже ссылкою в Сибирь…
– Я последую за вами: буду трудиться и не оставлю вас, как вы не оставили меня!
– О, Боже, как я счастлив! Олинька, милая Олинька! я люблю тебя более жизни - и ты…
Олинька бросилась мне на шею и залилась слезами.
– Я твоя, твоя навеки!
– воскликнула она, рыдая.
– Может быть, я дурно делаю, что открываюсь; но я не в силах преодолеть чувства мои: я люблю тебя!
Я никогда не был так счастлив, как в эту минуту. Тюрьма мне показалась храмом блаженства. Я ничего не мог говорить, только пожимал руку Олиньки - и проливал слезы.
Вошел чиновник, и нам должно было расстаться. Я пошел в мою комнату, заперся и не показывался целый день. При избытке счастья нужно уединение.
Наконец мне предложили вопросные пункты. Первое обвинение состояло в том, будто я бежал из России в киргизскую степь, разбойничал, нападал на русские пределы и грабил караваны. В оправдание мое я описал все, приключившееся со мною от выезда из Москвы, предательство Вороватина, болезнь мою, и сослался на Миловидина, Петрова и, наконец, на самого Гаюка и целый киргизский аул. Меня обвиняли, будто я в степи переменил веру. Я сослался на священников в Москве, пред которыми совершал обряды нашей церкви, после возвращения из степи. Меня обвиняли в самозванстве, будто я назвался дворянином и чрез это получил чины в гражданской службе. Я признался, что Миловидин называл меня дворянином, чтоб ввести в общество, но что в моем формуляре не сказано, из какого я звания, а просто означено, что я из вольноопределяющихся. При этом я прибавил, что я кровью приобрел личное дворянство, заслужив чин штабс-ротмистра и орден Св. Владимира. Меня обвиняли в участии с ложными игроками к обыгранию Дуриндиных. Я сознался, что был с ними в связях по знакомству с Груней, но объявил, что я не участвовал в этом деле, и сослался на отсутствие мое из Москвы. В заключение я описал происшествие мое в уединенном домике на Емельяновке и покушение Вороватина убить меня.